Думаю, Вера Федоровна уделит вам время. Мы репетируем лишь отдельные мизансцены.
Я остался ждать в фойе. Через минуту он снова появился. Она просит меня прийти через час, тогда она будет свободна. Вера Федоровна просит извинить ее, иначе ничего не получается, большинство актеров прибыло только сегодня.
Рига осенью. Русский театр был расположен несколько в стороне от старого города, посреди красивых аллей с ухоженными деревьями. Листья уже окрашивались в золотистые и багровые тона, зеленые шарики каштанов запруживали дорожки, пахло землей и прелой листвой.
Не прошло и трех месяцев с тех пор, как я, в довольно- таки жалком виде, покидал Ковно. А ныне: режиссер труппы, лектор на курсах повышения образования и хорошо оплачиваемый переводчик великого князя Константина. Этой последней роли, правда, еще не было, но первые шаги в этом направлении уже сделаны. Итак, я поступил правильно, уехав из Германии. Россия — вот страна, где мое место. Добрый восточный ветер вернул меня домой. И так же правильно было заняться театром. И вот я знакомлюсь с величайшей русской актрисой, русской Дузе.
Позади у Веры Федоровны Комиссаржевской была богатая жизнь. Для русских людей она стала символом. Живым воплощением великого искусства и его новых путей.
С ней работал и Мейерхольд; потом, правда, они не поладили, но такова уж театральная жизнь. Мейерхольд не мог
ужиться и со Станиславским. Мои друзья были ее друзьями; она ставила Блока, Кузмин писал музыку для ее театра.
Вера Федоровна была невысокой женщиной, меньше ростом, чем я ожидал. К элегантному темно-серому дорожному костюму она надела маленькую, слегка небрежную шляпку. Каштановые волосы, серые, добрые глаза, высокий выпуклый лоб, маленький рот с бледными губами, маленькие, но не вялые руки. У нее были темные круги под глазами, она казалась утомленной, усталой, и даже в таком состоянии обладала редким шармом. Хотя она говорила негромко, голос ее, казалось, клокотал внутри, но звучал в полную силу, стоило ей только встать со своего места. Тогда это был волнующий, звонкий альт, напоминающий колокольчики, в медь которых вплавлено много золота и серебра. Нет, по сравнению с этим голосом орган Дузе был слишком истеричен, ломок и сух.
С тонкой, скользкой улыбкой она спросила меня:
А что, Александр Александрович уже вернулся?
Я с удивлением посмотрел на нее:
Не думаю. Они с Любовью Дмитриевной, должно быть, еще в Италии. Но ведь вам, наверное, это известно лучше, чем мне.
Отчего же? Оттого, что я только что из Питера? Ах, если б вы знали, как изматывает подготовка к гастролям.
В Риге была первая остановка на их длинном пути, который ей и ее труппе предстояло проделать до конца марта, поколесив по всей России, Кавказу и Туркестану; шесть дней в Риге, три дня в Вильно, семь дней в Варшаве — и так далее.
Когда же вы в последний раз видели Александра Александровича?
Я рассказал ей о своем пребывании в Петербурге весной прошлого года. Она улыбнулась задумчиво и немного робко:
То было время «Снежной маски»?
Так называлась взволнованная и волнующая книга стихов Блока, написанная в 1907 году для Натальи Николаевны Волоховой, которая тогда работала в труппе Комиссаржевской. Я поправил: нет, это было годом раньше.
Она кивнула. Потом ведь разыгралась эта трагедия со смертью ребенка. Блок так радовался своему дитяти.
Она устало смотрела в окно. Мне стало жаль ее, и я сказал, что приехал в Ригу ради нее, что пробуду здесь всю неделю и что буду рад ее снова видеть, но сейчас ей, видимо, нужно отдохнуть с дороги.
Она улыбнулась. Ведь я друг ее друзей, она и сама будет мне рада. Трогательно с моей стороны, что я заметил, как она нуждается в отдыхе. В другой раз она не будет такой скучной. При этом глаза ее на миг распахнулись. Серые глаза могут быть очень опасными.
На следующий день, после обеда мы пили чай у нее в новомодно обставленном номере русской гостиницы в Новом городе. Но до этого я уже увидел ее на сцене.
По-моему, то была «Родина», напоминающая барабанную дробь пьеса Зудерманна, в которой я в 1904 году в Дрездене видел Дузе. Но неважно, была ли тогда эта пьеса или другая; всегда, когда Комиссаржевская появлялась на сцене, даже в самой обыкновенной одежде, происходило одно и то же: сначала ее, маленькую, почти не было видно, а потом было видно только ее одну. Серебряный поток ее мягкого, удивительного голоса заставлял забыть обо всем на свете, так что и за действием-то пьесы трудно было следить, потому что хотелось смотреть только на нее, слушать только ее. В ярких костюмированных пьесах вроде развеселой «Мирандолины» Гольдони сюжет вообще становился лишь поводом для того, чтобы полюбоваться этой волшебной женщиной; а в сколько-нибудь стилизованных зрелищах, например, в мейерхольдовской постановке «Сестры Беатрисы» Метерлинка, она была сама ангельская чистота и святость. Она никогда не была одной и той же, она всегда была одной и той же. Ее строгое изящество было соблазном, ее трагическая беспомощность была органикой.