Полномочный и единодержавный хозяин лпберально-консервативного (по определению Энгельса) “Вестника Европы” М. М. Стасюлевич, заинтересовавшись этим рассказом, предусмотрительно допускает, однако, возможность непомещения последнего на страницах своего выходящего в красноватой обложке журнала. “Если бы я и вынужден был отказаться от напечатания его в журнале, то, конечно, по каким-нибудь обстоятельствам, не зависящим от меня или стоящим выше меня. В одном только я уверен и теперь, а именно, что я во всяком случае лично испытаю удовольствие при чтении вашего нового этюда”, — завершал он свое письмо от 29 апреля 1894 года [1139]
.Удовольствие оказалось не из больших, и 9 мая он возвращает рукопись при записочке:
“Многоуважаемый Николай Семенович, конечно, процесс гр[афа] Соллогуба придает много вероятия тому, что творится и говорится в вашем “Зимнем дне”; но у вас все это до такой степени сконцентрировано, что бросается в голову. Это — отрывок из Содома и Гоморры, и я не дерзаю выступить с таким отрывком на божий свет. С искренним почтением и преданностью ваш М. Стасюлевич” [1140]
.На этот раз обробел журнал, строго осудительно говоривший в былые годы о Лескове, уколовший в 1883 году в связи с увольнением его от службы “без прошения” и не решающийся ныне печатать очерк, вскрывающий язвы общества.
На другой же день, 10 мая, Лесков пишет В. А. Гольцеву: “Посылаю сегодня в редакцию [1141]
давно обещанную рукопись. Называется она “Зимний день”. Содержание ее живое и более списанное с натуры. Как я чувствовал “Некуда”, — так будто предощущал и “соллогубовское сосьете”. Счетом это будет теперь уже восьмая вещь, из всех мною вам предложенных и напечатанных потом в других изданиях…” [1142]Неисповедимой игрой настроений, положений и случая оправившаяся от предыдущей робости “Русская мысль” дерзает опубликовать перепугавший Стасюлевича “Содом” [1143]
.Поощренный этою смелостью московского журнала, Лесков заводит с ним речь о новом прехитростном своем детище. 16 ноября 1894 года в письме к Гольцеву он говорит: “Повесть “С болваном” [1144]
еще раз прочту по чистовой рукописи и пришлю вам в половине декабря. Если хотите, можете начинать с нее новый год…В повести есть “деликатная материя”, но все, что щекотливо, очень тщательно маскировано и умышленно запутано. Колорит малороссийский и сумасшедший. В общем это легче “Зимнего дня”, который не дает отдыха и покоя. Если бы не совпавшие обстоятельства, он бы надоел. Литература молчит. “Игра с болваном” не так дружно “жарит и переворачивает”, как говорят о “З[имнем] дне”. В разговорах литературщики хвалят “З[имний] день”. И прошел он все-таки молодцом: вы, братцы, показали, наконец, мужество. Дай бог его вам еще более” [1145]
.Но, несмотря на теплую похвалу обрадованного писателя и на дружеский его призыв к дальнейшему проявлению мужества, последнего у редакции “Русской мысли” не нашлось.
“Эээх!.. — с досадой думает Лесков. — Предложить Стасюлевичу, что ли?..”
Делаются шаги, в результате которых 8 января 1895 года ему приходится писать владельцу “Вестника Европы”:
“Извините меня, глубокоуважаемый Михаил Матвеевич, что я не сразу чиню исполнение по вашему письму. Рукопись была готова, а я все не лажу с заглавием, которое мне кажется то резким, то как будто мало понятным. Однако пусть побудет то, которое я теперь поставил: то есть “Заячий ремиз”, то есть юродство, в которое садятся “зайцы, им же бе камень прибежище”. Писана эта штука манерою капризною, вроде повествований Гофмана и Стерна, с отступлениями и рикошетами. Сцена перенесена в Малороссию для того, что там особенно много было шутовства с “ловитвою потрясователей, або тыiх що тропы шатають”, и с малороссийским юмором дело как будто идет глаже и невиннее. — Может быть, лучше всего назвать именем героя или “болвана”, то есть “Оноприй Перегуд из Перегудов: его жизнь, опыты и приключения”? Если вещь вам понравится, то о заглавии сговоримся…” [1146]
.И новые ужасы, новые опасения. Рукопись возвращается автору, который 8 февраля пишет в последний раз:
“Многоуважаемый Михаил Матвеевич!
Есть поговорка: “пьян или не пьян, а если говорят, что пьян, то лучше спать ложись”. Так и я сделаю: “веселую повесть” я не почитаю за такую опасную, но положу ее спать… Это мне уже за привычку: “Соборяне” спали в столе три года, “Обозрение Пролога” — пять лет. Пусть поспит и эта. Я вам верю, что поводы опасаться есть, и, конечно, я немало на вас не претендую и оч[ень] чувствую, как вы хотели мне “позолотить пилюлю”. Подождем. Возможно, что погода помягчеет. Искренно вам преданный.
Н. Лесков. [1147]
Дождаться помягчения погоды Лескову не пришлось. Рассказ “проспал” почти четверть века.
Беседуя с немногочисленными своими посетителями и “окидывая памятью все, что пережито и перечувствовано” за тридцать пять лет литературной работы, Лесков любил говорить, что не он пошел к кому-то, а многие, прежде осуждавшие и обегавшие его, пришли к нему.