Значит, все пруды пресные. «Откуда же взялось столько пресной воды?» — задумался я. И тут же понял: все дело в водорослях. Водоросли естественным образом непрерывно опресняют морскую воду; вот почему у них такая соленая сердцевина, а стебли покрыты пресной влагой — та просто-напросто сочится изнутри. Я не стал утруждаться вопросами, почему и как это происходит и куда все-таки девается соль. Это меня уже не интересовало. Я попросту рассмеялся и прыгнул в ближайшее озерцо. И чуть было не пошел ко дну: я еще не окреп и не нагулял жира, чтобы легко держаться на поверхности, — но успел ухватиться за край пруда. Слов не подберу описать, как чудесно подействовало на меня это купание в несоленой воде, прозрачной и чистой. За столько дней в открытом море кожа моя задубела, как звериная шкура, а отросшие волосы свалялись и залоснились, точно липучка для мух. Казалось, соль разъедала даже душу, не довольствуясь телом. Поэтому я теперь без малейшего стеснения отмокал в этом озерце на глазах у тысяч сурикат, покуда пресная вода не вымыла из меня всю эту соленую пакость до последнего кристаллика.
И вдруг сурикаты отвернулись. Все как одна уставились одновременно в одну сторону. Я выбрался на берег — посмотреть, что там. Ну конечно же! Ричард Паркер. Подтвердились мои подозрения: эти сурикаты не сталкивались с хищниками с незапамятных времен, так что всякое понятие о дистанции бегства и о бегстве как таковом попросту изгладилось из их генетической памяти. Они не ведали страха. Ричард Паркер двигался среди них, сея смерть и опустошение, хватая сурикат окровавленной пастью без разбора и счета, а они знай себе скакали у него под носом, только что не выкрикивая: «Мой черед, мой черед, мой черед!» И сцена эта повторялась вновь и вновь. Ничто на свете не могло вырвать сурикат из их привычного мирка, в котором не было места ничему, кроме прудосозерцательства и пощипывания водорослей. Подкрадывался ли Ричард Паркер неслышным шагом опытного тигра-убийцы, чтобы обрушиться на очередную жертву с громоподобным рыком, или попросту равнодушно слонялся вокруг — им не было дела. Покой их был нерушим. Кротость — превыше всего.
А Ричард Паркер убивал сверх всякой меры. Не только по зову желудка, но и просто так. Жажда убийства у зверей отнюдь не диктуется потребностью в пище. Такое раздолье для охотника после стольких лишений! Неудивительно, что смертоносный инстинкт у него взыграл во всю мочь и вырвался на волю во всей своей буйной ярости.
Он был далеко. Мне ничто не угрожало. По крайней мере, на данный момент.
На следующее утро, когда он ушел, я прибрался в шлюпке. Давно пора было. Не стану описывать, на что походила эта груда человеческих и звериных костей вперемешку с объедками бесчисленных черепах и рыб. Всю эту вонючую пакость я отправил за борт. Ступить на днище я не посмел: Ричард Паркер мог разозлиться, учуяв следы моего вторжения, — так что орудовать острогой приходилось сверху, с брезента, или сбоку, стоя в воде. А то, с чем не справилась острога, — запахи и пятна, — я попросту смыл, окатив шлюпку водой из ведра.
Тем вечером Ричард Паркер вернулся в свежее, чистое логово без возражений, но и спасибо не сказал. Он притащил в зубах целую гроздь дохлых сурикат и за ночь всех слопал.
День за днем я только и делал, что ел да пил и купался вдоволь, смотрел на сурикат, ходил и бегал, отдыхал и набирался сил. Я вновь научился бегать непринужденно и легко и находить в этом настоящую радость. Ссадины зажили. Больше ничего не болело. Одним словом, я вернулся к жизни.
Я исследовал остров. Попытался было обойти его кругом, но передумал. Я прикинул, что в поперечнике он был миль шесть-семь, а значит, миль двадцать в окружности. Берега, по-видимому, были на всем протяжении одинаковые: повсюду та же ослепительно-яркая зелень, тот же кряж с пологим спуском к воде, такие же чахлые одинокие деревца, кое-как разнообразящие картину. Изучая побережье, я сделал одно удивительное открытие: оказывается, толщина и густота водорослей менялись с погодой, а с ними преображался и весь остров. В сильную жару стебли переплетались тесней и плотней, и остров поднимался над уровнем моря; склон становился круче, а кряж — выше. Случалось это не вдруг. Надо было, чтобы жара продержалась несколько дней. Но тогда уж случалось всенепременно. По-моему, все это служило для сохранения воды — для того, чтобы площадь поверхности, на которую падали солнечные лучи, стала меньше.
Обратный процесс — разрыхление — совершался быстрей и наглядней, и по причинам более очевидным. Тогда кряж опускался, а континентальный шельф, так сказать, растягивался вширь, и ковер водорослей у кромки воды распускался, так что я даже увязал в нем. Происходило такое в пасмурную погоду и, еще быстрее, в шторм.