И конечно, плох тот раб, который не мечтает стать вольноотпущенником. Но бывает и так, что, выпустив книгу-другую под собственным именем, бывшие рабы вновь возвращаются к книггерскому промыслу. А что делать? Подневольный труд истощает даже и сильное дарование. Это во-первых. А во-вторых… «Книги моего хорошего знакомого, пишущего за “чужого дядю”,
– философически размышляет Дарья Донцова, – постоянно занимают первые места в рейтингах. Стоит же поставить на обложке собственное имя – сразу терпит фиаско. Судьба такая». Так что смирись, гордый человек, и пойми, как советует Д. Донцова, что и «в литературном “негре” нет ничего плохого. В конечном итоге должен быть доволен читатель».Или, вернее, издатель, поскольку именно он заказывает музыку и поскольку именно от него в условиях книжного рынка зависит, какие имена будут раскручены, а какие так и останутся в тени.
См. АВТОР; АВТОР ФАНТОМНЫЙ; АНГАЖИРОВАННОСТЬ, ЗАКАЗНАЯ ЛИТЕРАТУРА; ЗАПИСЬ ЛИТЕРАТУРНАЯ; МЕЖАВТОРСКАЯ СЕРИЯ; РАСКРУТКА В ЛИТЕРАТУРЕ; СОАВТОРСТВО; СТРАТЕГИИ ИЗДАТЕЛЬСКИЕ
КНИЖНОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ
В советскую эпоху книжность, то есть насыщенность произведения литературными реминисценциями и его очевидная ориентация на канон высокой, элитарной культуры, воспринималась как безусловный недостаток, и критикам приходилось подбирать дополнительные аргументы для доказательства того, что, например, стихи Арсения Тарковского или Александра Кушнера – «несмотря на их книжность
» – имеют право и на публикацию, и на читательское внимание. Это помогало плохо, так как идеологические контролеры небезосновательно трактовали книжность не только как чрезмерную интеллигентность, зависимость поэта или прозаика от литературных образцов, но и как своего рода попытку к бегству, эскапистское стремление уйти от героики коммунистического созидания в красивые уюты библиотек и консерваторий. Антонимами книжности становились, таким образом, не только естественность и первородность творческого импульса, но и его, как тогда выражались, коммунистическая идейность и коммунистическая же народность. Ленинский императив: «Искусство должно быть понятно народу» мобилизовал цензорский и редакторский карандаш на вычеркивание из литературных произведений всего, что маркировалось как неприемлемая «залитературенность», «переусложненность» и «высоколобость».И этого, вполне понятно, было достаточно для того, чтобы авторы, противополагавшие себя всему советскому, напротив, максимально акцентировали книжность своих сочинений, предназначаемых исключительно квалифицированному читательскому меньшинству, владеющему искусством дешифровки самых трудных для понимания текстов и разделявщему с авторами их культурные, моральные и идеологические установки. «Если мы делали этический выбор
, – говорил Иосиф Бродский в эссе «Меньше единицы», – то исходя не столько из окружающей действительности, сколько из моральных критериев, почерпнутых в художественной литературе. Книги стали первой и единственной реальностью, сама же реальность представлялась бардаком и абракадаброй. ‹…› Никто не знал литературу и историю лучше, чем эти люди, никто не умел писать по-русски лучше, чем они, никто не презирал наше время сильнее. Для этих людей цивилизация значила больше, чем насущный хлеб и ночная ласка».И само собою понятно, что перестройка, попытавшаяся навязать населению России цивилизационные стандарты современного западного мира, реабилитировала книжность, в которой увидели и «окно в Европу», и необходимое составное качество писательского профессионализма, и обязательный признак художественной вменяемости. Фраза Ильича про искусство, которое должно быть понятно народу, взятая из написанных по-немецки воспоминаний Клары Цеткин, была вначале переведена заново, как «Искусство должно быть понято народом
», а затем и вовсе отброшена за ненадобностью, ибо единственным адресатом качественной литературы стало квалифицированное читательское меньшинство, а заботы о духовном и эстетическом окормлении неквалифицированного большинства предоставлены исключительно массовой культуре.