Вчера вечером — выпивон с Мэттингли, моим другом, художником, певцом каменистой пустыни, он приехал сюда на выставку. Как приятно вернуться в компанию своих сверстников. Он объявляет, что разошелся со своей третьей женой, Марико. Не потому, как я мог бы подумать, что он наконец нашел женщину, которую искал всю жизнь, искал с такой яростной одержимостью, что приобрел славу легендарного ходока, героя сплетен и пересудов художников, как ныне здравствующих, так и опочивших, хранителей музеев, коллекционеров, искусствоведов и прочих восторженных очевидцев его феноменального усердия. И не потому, как я мог бы предположить, что Марико наконец изверилась в нем, выгнала его вон как прелюбодея фаустианского размаха, каковым он во всей красе выказал себя (ведь и то сказать, герой романов студенток художественных училищ по всей Америке, от Биг-Сура в Калифорнии до Бостона, он, должно быть, переполнил чашу терпения даже этой безропотной души, этой верной маленькой японки с ее проникновенно-серьезным взором и спокойным изяществом манер), а потому, что она, Марико, завела любовника. Она!
Мэттингли не склонен задумываться над тем, насколько не в характере его жены подобный поступок. По его словам, больше всего его убивает не самый факт измены, а то, что Марико связалась с кретином, Мэттингли с ним знаком и считает его невероятным болваном, вот чего он никогда ей не простит. Посему мой друг покинул свое жилище в пустыне и переселился в Санта-Фе. Между прочим, Марико теперь хочет, чтобы они снова сошлись, но что до него, то между ними все кончено. Жена непоправимо и непростительно обесчестила его некачественным выбором любовника. Что можно сказать о мужике, которому наставил рога жалкий тупица?
Разумеется, он употребил другое речение. Как истый обитатель Запада Мэттингли выражается односложно, что наряду с прочим придает ему величавое достоинство. У него огромная грудная клетка — результат застарелой эмфиземы, которая давно бы прикончила человека обыкновенного. В бороздки кожи на его пальцах, похожих на шпатели, въелась черная грязь, на ногтях — остатки красок всех цветов палитры, к тому же, подобно многим живописцам и скульпторам, он фактически неграмотен. Этим невозможно не восхищаться. А художник он просто потрясающий: впечатление такое, словно он обнаруживает призраки внутри людей, которых пишет, и выявляет первозданный внутренний свет, излучаемый скалами и горами, которые так любит изображать. Его полотна не устаревают со временем. Я люблю Мэттингли и завидую ему; в прошлом я хотел быть таким, как он: мужественным перед лицом жизни, дерзающим, никому ничем не обязанным, безропотно сносящим муки кочевого быта, зимующим в пустыне, штурмующим скалистые вершины своей независимости. Но вот ирония судьбы: они с Марико расстаются из-за чего-то такого, что совершила она. Бог ты мой! Как-то они некоторое время жили в СоХо[6], и мне запомнилась такая сцена: Марико сбегает по деревянным ступенькам неосвещенной лестницы с чердака студии, где идет вечеринка, взывая: «Мэттингри! Мэттингри!» с такой исступленной силой, словно всеми фибрами своей моногамной души хочет спасти его от анархического беспутства, взывая не как ревнивица жена, а как ангел-хранитель, пытающийся удержать его от дьявольских прыжков в погибельную бездну, — и все это из любви к нему!
Так вот, мы сидим в баре на Третьей авеню, отделанном в псевдовикторианском стиле, и когда я говорю Мэттингли о моей новой берлоге, он высказывает предположение, которое делают буквально все:
— Не дожидайся, когда тебе будет пятьдесят пять, — он имеет в виду женатых мужчин, бросающих семью, — сделай это сейчас.
— Мне пятьдесят, разве в этом возрасте пять лет — такая уж разница?
Он кашляет, гасит сигарету и голосом, в котором слышится скрип песка, заводит речь о разочаровании, об унынии и отчаянии, о возрождении к жизни через большую любовь, о том, как трудно начинать все заново. Марико была у него третьей женой, и со всеми тремя он нажил детей; теперь он работает как вол, преподает, пишет картины, погоняет себя — и этого едва хватает на алименты и квартирную плату, сам он ходит в обтрепанных джинсах и застиранной рубашке с галстуком-ленточкой, в дешевой вельветовой куртке и стоптанных ботинках грубой кожи, больше не пьет, малость обмяк и обрюзг, между художником и просто опустившимся типом, если разобраться, очень зыбкая грань. Опускаются только пожилые мужчины, женщины — нет, им это душевное состояние не свойственно. Пожилые женщины — те превращаются в бодрых, энергичных деятельниц с превосходной репутацией и добиваются всяческих успехов. Заводят себе юных дружков. Они продолжают следить за собой, опрятно одеваются и время от времени меняют прическу.