Поверху снова пронесся ветер, пригибая вершинки деревьев, и Горынину вдруг увиделось это как бы с вертолета: полыхающие волнами леса, свежезеленые лужайки, полноводные весенние реки, перечеркнутые кое-где мостами, и дороги, дороги, дороги… Мысль понесла его по-над землей, над этой красиво раскрашенной рельефной картой, сперва на запад, потом на восток, в разные дальние края, что легли в ею жизнь как подвижные, но прочные пласты, и вот ясной зарницей вспыхнула там перед ним Победа, от которой через все пласты и наслоения пробилось к нему свежее ощущение молодости и какой-то горделивой подтянутости. Из-под лесного навеса, из большой брезентовой палатки выбежала молодая Ксенья в белой шапочке, в испятнанном кровью халате. «Я сейчас, Горыныч, — последняя операция». И снова убежала, а потом вышла уже без халата, в чистенькой гимнастерке и синей праздничной юбке, и они пошли в лес, и она даже не пожаловалась, что перед этим целые сутки провела на ногах, в операционной, лишь ненадолго выходя на волю подышать чистым, не пахнущим кровью воздухом. Она тогда не умела ни жаловаться, ни плакать… ни петь.
Петь она не научилась и после войны.
Да и сам он тоже невелик певец. Разве что вспомнит какие-нибудь избранные, издавна вошедшие в душу строчки, вспомнит и повторит про себя:
Вспомнит, повторит в уме и прислушается — то ли к отзвучавшему слову, то ли к отшумевшей вдалеке грозе. Или к тому: тих ли край, спокойна ли душа?..
Уже не только леса и полянки, не только дороги и реки видит он сверху на своей красивой рельефной карте, но и себя самого, уже сегодняшнего, отнюдь не молодого и совсем не бравого, — на стариковской садовой скамейке. Видит и словно бы не узнает себя. Вернее, не хочет узнавать, не желает признаваться. Он еще парит в своем обзорном полете — и никак не хочет снижаться. Былое бездомье, частые переезды, обживание новых мест, постижение чертежей совершенно новых, никогда еще не возводившихся инженерных сооружений, нелегкие заботы о цементе и металле — все это представляется ему теперь не только дорогим и памятным, но и снова желанным. Собрать бы свой потертый «тревожный» чемодан и махнуть бы по срочному заданию куда-нибудь в простор. Вернуться бы ко всему прежнему. Стать опять таким, как тогда…
Не снижаясь и не приземляясь, он оглядел с той же высоты свою теперешнюю стройку с ее разбитыми дорогами, неповоротливыми панелевозами, юркими самосвалами, увидел, с какой неторопливой степенностью поворачиваются там и сям длиннохоботные членистоногие, все что-то поднимая и перенося, каждый в свою сторону, услышал, как добродушно урчат они, колдуя над будущими человеческими ячейками, — и встал со своей скамьи. И зашагал, будто вспомнив нечто неотложное, к выходу в город, который неумолчно гудел там, за оградой парка, чугунно гомонил, постреливал выхлопными трубами, взвизгивал тормозами — жил своей шумной скученной жизнью. Жил и притягивал к себе все новых вольных людей. Одни приезжали сюда заново, другие возвращались из дальних просторов и заново обживались в нем, принося ему в дар свои воспоминания, свои победы и потери, свои рабочие руки.
Теперь вот и старый скиталец Горынин прописывался тут навсегда. Домой он приехал с большим опозданием. Его уже поджидали и волновались.
— Ну что? Как у тебя?
Он молча достал из кармана связанные шпагатом чуть маслянистые ключи — три штуки, отдал их Ксении Владимировне и развел почему-то руками. Вот, мол, и все…
— Что-нибудь стряслось, Горыныч? — спросила Ксения Владимировна, не понимая его состояния.
— Ничего решительно. Все хорошо, как видишь. — Он заставил себя улыбнуться.
— Ну тогда — за ужин! А потом начнем помаленьку собираться. Ты не бойся, Горыныч, главные хлопоты по переезду мы со Стеллой возьмем на себя. Так, Стелла?
В глазах Ксении Владимировны уже горела деловая решимость хирурга, готового к операции.
После ужина Стелла ушла на кухню мыть посуду, а Ксения Владимировна занялась упаковкой — тоже посуды, но не обеденной, не повседневной. Горынин же выволок из-под кровати на середину комнаты свой бывалый «тревожный» чемодан, тот, в котором кадровые офицеры постоянно хранят самое необходимое для походной жизни. С ним бегут на пункт сбора по учебной тревоге, с ним же уходят и на войну. Но когда-то «тревожный» чемодан и сам уходит вместе со своим хозяином в запас или в отставку.
Горынин разложил на полу две газеты и стал выкладывать на них содержимое чемодана: направо то, что может еще пригодиться в бестревожной гражданской жизни, налево — все остальное, ненужное теперь вовсе. Но вскоре вещи начали неуверенно меняться местами, перекочевывать слева направо. И в конце концов на «левой» газете остались только лишь кое-какие мелочи вроде подворотничков да пуговиц. Все остальное вернулось обратно в чемодан.
Перед тем как закрыть его, Горынин встал и сказал жене:
— Посмотри, как мало надо для быта военному человеку.