С болью в душе покинул Пушкин Одессу. Все, что может представиться теперь светлым и легким в ореоле великой поэзии, — все это было оплачено им сполна кровью собственного сердца. Не поэтом-романтиком, завернувшимся в байронов плащ и принявшим позу страдальца, провел он одесский год, но обыкновенным человеком, одаренным необыкновенным даром — переплавлять в гениальные строки движения ранимой души. В этом смысле вся лирика, все поэмы, всё, что написал Пушкин, как теперь говорят, автобиографично.
В Одессе в 1823–1824 гг. окончательно отделан «Бахчисарайский фонтан»; закончена первая, создана вторая и начата третья (письмо Татьяны) главы «Онегина»; написаны «Цыганы». Из стихотворений назовем важнейшие: «Надеждой сладостной младенчески дыша»; «Демон»; «Простишь ли мне ревнивые мечты»; «Свободы сеятель пустынный»; «Желание славы» (черновой, первый вариант); «Недвижный страж дремал на царственном пороге»; «Все кончено, меж нами связи нет»; «Чаадаеву» («К чему холодные сомненья»); «Ночь»; «Приют любви, он вечно полн»; «Зачем ты послан был…»; «Кораблю»; «К морю» (первоначальная редакция). А сколько еще эпиграмм, неоконченных замыслов, писем!
Можно кончить тем, что одесский год был исключительно богатым в творческой жизни поэта, но какой год был для него иным?..
Мне хочется, душа моя, написать тебе целый роман — три последние месяца моей жизни. Вот в чем дело: здоровье мое давно требовало морских ванн, я насилу уломал Инзова, чтоб он отпустил меня в Одессу — я оставил мою Молдавию и явился в Европу. Ресторация и итальянская опера напомнили мне старину и, ей-богу, обновили мне душу. Между тем приезжает Воронцов, принимает меня очень ласково, объявляет мне, что я перехожу под его начальство, что остаюсь в Одессе — кажется и хорошо — да новая печаль мне сжала грудь — мне стало жаль моих покинутых цепей. Приехал в Кишинев на несколько дней, провел их неизъяснимо элегически — и, выехав оттуда навсегда, — о Кишиневе я вздохнул. Теперь я опять в Одессе и всё еще не могу привыкнуть к европейскому образу жизни — впрочем, я нигде не бываю, кроме в театре. Здесь Туманский. Он добрый малый, да иногда врет — например, он пишет в Петербург письмо, где говорит между прочим обо мне: Пушкин открыл мне немедленно свое сердце и portefeuille[119] — любовь и пр… — фраза, достойная В. Козлова; дело в том, что я прочел ему отрывки из «Бахчисарайского фонтана» (новой моей поэмы), сказав, что я не желал бы ее напечатать, потому что многие места относятся к одной женщине, в которую я был очень долго и очень глупо влюблен, и что роль Петрарки мне не по нутру. Туманский принял это за сердечную доверенность и посвящает меня в Шаликовы — помогите! — Здесь еще Раич. Знаешь ли ты его? Будет Родзянка-предатель — жду его с нетерпением. Пиши же мне в Одессу — да поговорим о деле.
Изъясни отцу моему, что я без его денег жить не могу. Жить пером мне невозможно при нынешней цензуре; ремеслу же столярному я не обучался; в учителя не могу идти; хоть я знаю закон божий и 4 первые правила — но служу и не по своей воле — и в отставку идти невозможно. — Всё и все меня обманывают — на кого же, кажется, надеяться, если не на ближних и родных. На хлебах у Воронцова я не стану жить — не хочу и полно — крайность может довести до крайности — мне больно видеть равнодушие отца моего к моему состоянию, хоть письма его очень любезны. Это напоминает мне Петербург — когда, больной, в осеннюю грязь или в трескучие морозы я брал извозчика от Аничкова моста, он вечно бранился за 80 коп. (которых верно б ни ты, ни я не пожалели для слуги). Прощай, душа моя — у меня хандра — и это письмо не развеселило меня.