28 марта 1824 года Воронцов написал графу К. В. Нессельроде письмо, в котором настаивал на удалении Пушкина из Одессы, снабдив свое требование очень тонкими и хитрыми доводами. В этом своем доносе Воронцов не решился пустить в ход прямую политическую клевету, но косвенно постарался скомпрометировать поэта в глазах царя. «Я не могу пожаловаться на Пушкина за что-либо, напротив, казалось, он стал гораздо сдержаннее и умереннее прежнего, но собственный интерес молодого человека, не лишенного дарований, и которого недостатки происходят скорее от ума, нежели от сердца, заставляет меня желать его удаления из Одессы. Главный недостаток Пушкина — честолюбие. Он прожил здесь сезон морских купаний и имеет уже множество льстецов, хвалящих его произведения; это поддерживает в нем вредное заблуждение и кружит его голову тем, что он замечательный писатель, в то время как он только слабый подражатель писателя, в пользу которого можно сказать очень мало, лорда Байрона…» Оценить этот ядовитый намек в полной мере не так трудно, если мы вспомним, что Александру I очень были известны строки Байрона[600], исполненные презрения и сарказма, направленные лично против него.
Итак, прямого политического доноса Воронцов на этот раз не решился послать, и ему трудно было это сделать, потому что поведение Пушкина в Одессе не давало для этого никакого повода. Оппозиционность Пушкина в 1823–1824 годах не была такой явной, как в Петербурге и в Кишиневе. Воронцов приписывал эту осторожность Пушкина своему влиянию. Он писал Киселеву, начальнику штаба второй армии, что поэт его «боится»; он, Воронцов, говорит с ним не более двух-трех слов в недели две; он не добряк Инзов, который «терял время на споры» с молодым человеком; нет, он, Воронцов, не любит его манер, и он держится невысокого мнения об его таланте; нельзя быть настоящим поэтом без образования, а Пушкин ничему не учился…
Граф М. С. Воронцов, вероятно, искренно считал себя более образованным, чем Пушкин. Как же! Граф прекрасно говорил по-английски, а Пушкин только теперь стал читать английские книги и произносил английские слова, как они пишутся; у графа был кодекс правил, которые обеспечивали ему возможность высказывать при случае солидные сентенции, а Пушкин любил парадоксы и не мог похвастаться цитатами из авторитетов; граф был уверен, что существует незыблемая логика и что истина и здравый смысл — одно и то же, а поэт сомневался в логических категориях и думал, что истина вовсе не здравый смысл, а «безумие для эллинов»[601]. Граф считал Пушкина «необразованным человеком», а Пушкин, в свою очередь, полагал, что этот милорд «полуневежда». Они не понимали друг друга.
Догадка графа, что сдержанность в тогдашних политических суждениях Пушкина объясняется его влиянием, основана была на прямом недоразумении. Это умаление оппозиционности Пушкина объяснялось разочарованием его в успехе освободительного движения. Реакция побеждала по всему фронту — в Германии, в Италии, в Австрии, в Испании, наконец в Греции. Вот почему Пушкин написал тогда стихотворение «Свободы сеятель пустынный…». Эти его ямбы исполнены сурового сарказма, а не рабской покорности:
Паситесь, мирные народы!
Вас не пробудит чести клич!
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь;
Наследство их из рода в роды —
Ярмо с гремушками да бич…
Разочарование в гетерии отразилось и в тогдашних письмах Пушкина. В конце июня 1824 года он писал Вяземскому из Одессы: «Греция мне огадила. О судьбе греков позволено рассуждать, как о судьбе моей братии негров, можно тем и другим желать освобождения от рабства нестерпимого. Но чтобы все просвещенные европейские народы бредили Грецией это непростительное ребячество. Иезуиты натолковали нам о Фемистокле и Перикле, а мы вообразили, что пакостный народ, состоящий из разбойников и лавочников, есть законнорожденный их потомок и наследник их школьной славы. Ты скажешь, что я переменил свое мнение. Приехал бы ты к нам в Одессу посмотреть на соотечественников Мильтиада[602] и ты бы со мною согласился…»
А между тем граф Воронцов, не получив ответа от Нессельроде на первое свое письмо, спешил со вторым посланием, где, ссылаясь на греческих эмигрантов, которые казались опасными петербургскому правительству, тут же упоминает о Пушкине, как будто допуская возможность его связи с гетерией: «По этому поводу я повторяю мою просьбу избавить меня от Пушкина…» Этот донос датируется 2 мая, а в июне был им послан третий донос, где, как уверяет Вигель, «поступки Пушкина были представлены в ужасном виде».
III