— Приехали мы в Новосибирск, на улицу Дуси Ковальчук, дом не помню какой, — рассказывала мне мать, — нашли квартиру, постучались. Открыла нам нарядная женщина. Я сразу узнала её. В домашнем халате, с бигудями на кудрях. Обстановка шикарная: ковры, мебель, картины. Не мудрено: пивом торговала, поднаворовала. И Гринечку моего тем пивком баловала. Как схватила я её за патлы и давай таскать по комнате. Вазы всякие, рюмки на пол полетели, посуду ей побили. А перед уходом Полина фарфоровой кошкой ка–ак шарахнет по огромному трюмо! Зеркало высоченное — вдребезги! Аглая молча сидела, пока мы погром учиняли. Не в её пользу шум поднимать — мужика своего, капитана милиции на фронт проводила, участковым он у неё был… Убили его под Сталинградом… Так вот…
Однажды, осенним пасмурным вечером моя мать ушла собирать колоски пшеницы на уже убранном поле. Колоски шелушили, отвеивали на ветру мякину. Зёрна обжаривали, варили, толкли в ступе на муку. А был указ Сталина о запрете сбора неубранных после жатвы колосков. И на то был резон: дозволь собирать брошенные колоски — голодные колхозники начнут умышленно оставлять на полях неубранные валки скошенной пшеницы.
Мать исходила всё поле, но смогла набрать лишь небольшой снопик — так чисто было на нём. В сумерках к ней подскакал на коне колхозный объездчик. Грубо обзывая мать скверными словами, наезжал на неё лошадью. Перепуганная до смерти мать упала на стерню, с плачем прося прощения. Объездчик отстегал её плетью, отобрал те несчастные колоски. Кто заставлял его это делать? Сталин? Нет, конечно. Сволочь был этот ретивый блюститель указа. И больше никто. Мужики деревенские с фашистами насмерть бились, а он с их бабами воевал, ревностно прогибаясь перед начальством, чтобы на фронт не отправили. Сгинул давно тот мерзавец. Полынью заросла его могила. Но оставил он недобрую память о себе.
«О покойниках либо хорошо, либо ничего не говорят» — любят повторять некоторые сердобольные люди. В таком случае, не будем говорить о царе Ироде, приказавшем убить всех младенцев. Замолчим о Гитлере, Пиночете, Берии, Чикатило и миллионах других убийц, совершивших свои кровавые злодеяния в разные годы, столетия, эпохи. Они ведь тоже покойники. Ничего не будем говорить об эсэсовцах, предателях–полицаях, поджигавших дома с запертыми в них людьми, бросавших в огонь детей, творивших чудовищные преступления: казни, расстрелы, пытки. Помолчим о палачах концлагерей. О таких мерзавцах–объездчиках. Так, что ли?
Молчать о негодяях — значит, забыть их злодеяния и плодить других человеконенавистников, губителей, мучителей, насильников, убийц.
Нет, никогда я не забуду того объездчика, хлеставшего плёткой мою мать за горсть колосков!
А голодуха в Сибири во время войны была ужасная. Варили траву лебеду. Ели саранки — маслянистые на вкус жёлтые луковицы этих лесных цветов. По весне собирали на колхозных полях мёрзлую прошлогоднюю картошку. (И как на этот счёт не догадались указ издать?) Помню те драники из гнилой картошки, запечённые на раскалённой плите: чёрные, рыхлые, с тошнотворным запахом гнилости, с грязно–серыми пятнами крахмала.
Доведённая до отчаяния тётка Поля поймала на огороде отставшую от стада колхозную овцу. Зарезала, ободрала, наварила щей с бараниной. Утром её сынишка Витька к соседям забежал. Прислонился к дверному косяку. Соседи картошку «в мундире» ели. Мальчонку пригласили.
— Садись, Витя, с нами картошки горячей поешь.
— Не хочу, сытый я. Мы мясо ели…
Соседи переглянулись, головами покивали: ясно, что к чему. В деревне уже все знали о пропаже овцы. Настучали на тётку Полю. Приехали «легавые» в синих шинелях. Обыск произвели. В погребе кадушку с мясом нашли. С собой тётку Полю увели. И по фигу им, тварям гнусным, что в нетопленной избе осталось трое беспризорных малолетних ребятишек. Что папка их за Родину погиб, за Сталина. Семь лет воткнули тётке Поле!
Моя мать в тот день в Новосибирске на барахолке отцовы офицерские сапоги на кислые лепёшки выменивала. Когда вернулась в Буготак, тётку Полю уже в тюрьму упекли. В избе холодно. Дети плачут. Раздала мать нам лепёшки, зарыдала.
— Кабы не ты маленький, — вспоминая прожитое, говорила мне, — сама бы санитаркой на фронт ушла. Там хоть кормили…
Женщинам в тылу во время войны намного труднее пришлось, чем мужчинам. Те — солдаты. Им на роду написано за Отечество живота не жалеть. А за что женщины должны страдать? Какое сердце надо иметь, чтобы выдержать испытания, выпавшие на их долю, на измождённых детей своих смотреть? И тем обиднее, тем несправедливее, что участниками войны после её окончания сочли тех, кто был мобилизован в армию и на флот. А кто горбатился в тылу, недоедал, страдал ещё больше. И, в основном, женщины. Они, несчастные, отдавали всё для фронта, всё для победы. А в мирное время стояли в очередях, не имея льгот ветеранов войны. Зато какое–нибудь красномордое хамло, всю войну протиравшее в штабе свои засаленные галифе, жравшее гречневую кашу со сливочным маслом, лезло в очереди вперёд, потрясая ветеранским удостоверением и выталкивая немощную бабусю.