В эти дни Шаляпин виделся с Римским-Корсаковым и Глазуновым, устроителями концерта. Говорили о положении в Петербургской консерватории, о согласии Василия Ильича Сафонова быть директором Петербургской и Московской консерваторий, но эта мысль объединить две столичные консерватории не понравилась наверху, и Сафонов отказался от Петербургской консерватории, так что место директора вакантно. Глазунов пожаловался, что все лето тяжко болел, то одна, то другая болячка цеплялась к несчастному маэстро, настолько замучили, что пристрастился к спиртному. И раньше, конечно, бывало, но тут просто напивался, чтобы получить нечто вроде забвения.
– И знаешь, Федор, прослышал об этом Римский-Корсаков, он недалеко жил от меня, занудил своими наставлениями: губите свой бесценный талант, ну и прочее, сам знаешь, что может написать такой суховатый и сдержанный в своих страстях человек. Переписывались все лето, как ни тяжело мне было, сначала инфлуэнца, перешедшая в ревматизм, а потом ужаснейшая боль в ухе, все лето был прикованным к одному месту, сам знаешь, как это неприятно, только и было одно удовольствие – много читал, прочел книгу Мережковского о буддизме, не раз заглядывал в Библию, но все это надоедало, и я напивался. Ты поймешь меня, у каждого человека есть своя страсть: у Римского она направлена к благим целям – к труду, он сам говорил мне, что без труда ему не живется; у других страсть выражается в жажде наживы, у третьих, как у тебя, тяга к азартной игре, у меня же – в самозабвении. Николай Андреевич уверял меня, что моя страсть – это блажь. Если б кто знал, как я хочу избавиться от неудобства, вызываемого приступами моей страсти. Я люблю музыку и музыкальные дела, работаю много, но потом что-то находит на меня, что-то подлое проникает в мое существо и заражает, заставляет искать утешение в наркозе. Ты никогда этого не поймешь, как я не пойму твою страсть к азартным играм. Я страшно тягощусь этой пагубной страстью, но ничего не могу поделать с собой. А тут еще дела консерваторские не ладятся, пора начинать занятия, но учащиеся продолжают кичиться своей р-революционностью, опять же директора еще не выбрали.
– А ты почему не соглашаешься? – спросил Федор Иванович.
– A-а, Федор, все не так просто, хотя в жизни нашей всякое может быть. С годами становлюсь все более и более негодным для служения людям или идеям. Вот недавно дирижировал своей Шестой симфонией, три инструмента вступили неудачно, смазали все впечатление от моей музыки, публика, конечно, заметила и очень холодно приняла симфонию, это меня страшно расстроило, Федор, а после этого ничего не оставалось, как забыться… Понимаю, что это отвратительный порок, но ничего не мог в то время, когда все кипело во мне, сделать с собой. А ты говоришь, почему не соглашаешься… Главная дирекция консерватории никак не соберется, неспроста откладывали. Хитрят и подличают проклятые паразиты, то они в разъездах, а те, кто остался, играют в прятки и проволакивают время. Что за низкое издевательство! То сулят полную автономию, то становится известно, что свыше еще не готовы даровать эту автономию. Очевидно, что наши сановники – верх бессилия – не оказывают никакого влияния на покровителей… Так что вот и думай, как тут быть… Иных хватает до восьмидесяти лет, как Стасова, Петипа, иных до шестидесяти, как Римского-Корсакова, которому завидую за крепость сил, а меня хватило лишь до сорока лет…
Теляковский, получив объяснительную записку Шаляпина, попросил о встрече с министром двора. Слухи о выступлении в Большом театре обрастали небылицами и сплетнями, в искаженном виде, вполне возможно, доходили до министра императорского двора и уделов, а потому необходимо было рассказать все, как было. Понятно, барон Фредерикс осудит это выступление в императорском театре, просить, чтоб он ломал копья за Шаляпина, было бы неосторожно, но надеяться на его здравый смысл вполне возможно.