Может быть, если бы в эту тополиную, душную ночь я доверился спокойствию своего второго «я» и поехал домой, если бы поднял это «я» выше скорби на Тошином лице, своё самолюбие поднял бы над не дающейся мне тайной Тошиной души, вся моя и Тошина жизнь сложились бы иначе.
Но в этом-то и тайна судьбы.
В сказках детства были три дороги. Налево пойдёшь — коня потеряешь, направо пойдёшь — чудовища и злые люди погубят тебя, прямо пойдёшь — примешь смертный бой. Я плакал в детстве: по какой же дороге идти, если везде худо?!
Сейчас, на остановке, подставляю пуху лицо. Пух щекочет, припадает ко мне щедрым теплом — спастись от смерти, задержаться в жизни, не пасть под ноги прохожим и машинам. Что тщится подсказать? Какую дорогу?
«Уйди. И никогда не приходи ко мне!»
Я всё вру. Какое «я спокоен»?! Меня лихорадит. И, когда приходит, наконец, поздний, наверное, последний автобус, я, обсыпанный тополиным пухом, соединённый с ним и с беззвёздной, безлунной ночью, окончательно теряю своё спокойное «я». Глотаю и никак не могу проглотить ком, заткнувший дыхание, пытаюсь и никак не могу усмирить сорвавшееся в бешеный галоп сердце. Я не выхожу у метро, которое вывезло бы меня к дому, к безмятежной чёткой жизни учёного, я еду до конечной остановки, от которой мне ещё топать и топать до Тоши — минут тридцать, ближе автобус не подвезёт, но я выхожу на конечной и под оглушающий меня грохот сердца бегу к Голубиной улице. И, наконец, возношусь на своё законное место, на взгорок под её окном. Только теперь перевожу дыхание. А когда перевожу, слышу не Тошин — Зверюгин голос: «Ты больше математик, чем художник».
Ну что ж, нет никакого противоречия. Я же решил. Я буду математиком. Тише, тише, одно другому не мешает. Наоборот, я приду к Тоше не мальчиком, приду со своим собственным делом, независимый от неё. Я приду к Тоше спасителем: облегчу горе, внесу в её душу покой. А если она станет гнать, не уйду! Я лучше сейчас знаю, что ей нужно. Ей нужен человек рядом, ей нельзя ни на минуту остаться одной.
Как и думал, её окно бессонно в тёмной ночи. И я через две ступеньки взбираюсь на третий этаж пятиэтажного «дома-хрущобы». Не звоню, стучу осторожным стуком нехозяина. Не хочу вселить надежду в возвращение мужа, пусть сразу знает: это я.
Я готов к её перекошенному ненавистью лицу, готов выслушать «уйди!». Но ведь я не уйду. Да, я нахал, я самоуверенный наглец. Но я знаю, что без меня она пропадёт. Я знаю, что нужен ей, что только я сделаю её счастливой.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Дверь открывается не сразу. Но открывается настежь, широко, и её голос, от которого я почти теряю сознание, зовёт:
— Гриша, заходи!
Её уже на пороге нет. Но она позвала меня, и я иду в комнату, в дверях которой она промелькнула.
Комната — в необыкновенно ярком свете: наверное, шесть-семь стосвечовых ламп пристроено в разных точках стен и потолка.
Тоша в сером, давешнем, обтягивающем платье. Тут же забываю о платье. Яркий свет вовсе не от ламп — от лица. Да, именно такая она явилась к нам, в нашу художественную школу, новенькой вместо тишайшей, нелепейшей Середы! Она стоит перед мольбертом.
Не вижу, что она пишет, вижу её лицо.
Нет ни дорог в жизни, ни сомнений, ни меня самого, есть она. Она не помнит о разрыве с любимым мужем, о ненависти ко мне.
Пусть бы это мгновение длилось вечно! Оно цепко связано с деревьями и лютиковой поляной, и с зигзагом кровавой молнии, и с многообразием, богатством зелёного цвета, и с ливнем, обрушившимся на меня сегодня днём, и с отречённой от себя Зверюгой. В этом мгновении нет ничего личного, это естественная жизнь, родственная жизни природы.
Осторожными шагами, боясь сбить радость Антонины Сергеевны, зашёл к ней за спину, взглянул на холст. И зажмурился. Чего-чего, а такого мрака я не ожидал!
В глубине картины — дерево. Листья ещё зелены, но зелены как бы чернотой. Корни выворочены — чёрны, застыли в предсмертном движении. Расковырянная железом земля мертва: на ней не может вырасти живое. Чёрное и тёмно-серое… Светящимся пятном — ребёнок, очень маленький, будто и не родившийся. Его очертания размыты. Над ним размытым пятном — женщина то ли в платье, то ли в хитоне тёмно-серого цвета, волосы укрывают её, будто плащом. Ещё пятно: дом со множеством окон, окна светятся. Но дом — без крыши.
Это первая Тошина картина, которую я увидел. От неё невмоготу.
И тайна, которую мне не разгадать, не в разрушенной жизни, запечатлённой на полотне, а в контрасте между светящимся лицом Антонины Сергеевны и её мироощущением, в котором лишь скорбь и смерть.
Всё в картине непривычно. Небо не лёгкое, как положено быть небу, это не воздух, оно твёрдое, без просвета, ещё мгновение, и своей чёрной тяжестью навалится на дерево, дом, женщину. Небо и корни выписаны одним цветом. Лишь окна — живые, и тёплый свет идёт от не родившегося ребёнка.
То, во что верила Антонина Сергеевна, её обмануло, а просто в живую жизнь — неба, природы, земли — она не верит. Почему же тогда улыбается, чему радуется?!