— В канцелярию, — сказал я ехидно. — Подавать заявление об уходе из нашей школы. Ты ведь сейчас подписал приговор…
Мы все смотрим ей вслед, не решаясь догнать, вернуть, не решаясь утешить, потому что утешить нечем.
Через два дня под конвоем Волечки и папика я понёс документы в Суриковское.
Одно утешало меня — Волечка поступает в Суриковский вместе со мной.
Но каково же было моё потрясение, когда Волечка не стал сдавать свои документы. Он достоял рядом со мной до мгновения, когда процедура сдачи моих документов была закончена.
— А ты? — спросил я.
Но Волечка вдруг спиной, спиной и… смылся.
Я, вытаращив глаза, уставился на папика. Он был очень красив в эту торжественную минуту и очень доволен.
— Не вздумай провалиться. Впрочем, — он усмехнулся, — тебе достаточно лишь явиться на экзамен.
— Почему Волечка не сдал документов? — как дурак спросил я у папика.
— Откуда я знаю?! — пожал плечами папик. Но по тому, как он пожал плечами, по тому, как довольно усмехнулся, я понял: Волечка — работа папика. И Зверюга не ушла из школы! Значит, Волечка поступает на мехмат. Тут я вспомнил, с какой трепетностью взял он у меня задачи, посланные Зверюгой. Значит, спектакль?!
— Как ты смел… за моей спиной… с Волечкой?.. — начал я возмущённо, но папик хлопнул меня по плечу и пошёл к выходу.
Он знал, документы назад не заберу — кроме Волечки существует моя мама, и она потеряет папика, если я не выполню поставленные им условия.
Да, папик хорошо знает меня. Сдав документы в Суриковское, я весь сосредоточился на живописи. Тоша со мной, и мои картины — для Тоши. Я решил доказать ей, что, кроме горя и мрака, есть вечерний торшер и прелюдия Шопена, и нестрашный розовый закат, и мороженое в орешках, есть спасение даже из смерти. Нельзя сидеть и страдать, и ждать конца. Нельзя видеть лишь несчастья. И я стал писать ту же картину, что написала Тоша, но смысл решил придать ей другой.
Так же лежит не рождённый ребёнок, так же дом разрушен, и частично разворочена земля.
Может быть, я слишком молод, а может быть, моё поколение, не видевшее войны, не пережившее голода, закормленное игрушками и благами, просто не способно представить себе трагедии… сейчас всё это не имеет значения. Важно то, что даже в нашей, не южной, широте время от времени нам является солнце и освещает наш красивый город, греет нас, давая нам возможность расслабиться в его тепле.
И в картину я впускаю солнце. Оно не так ослепительно, как южное, и пусть даже чуть прикрыто тучами, но веером падают от него лучи, они касаются лица женщины, и лицо не мертво, как у Тошиной женщины, в нём надежда.
Лучи солнца вытягивают из земли траву — очень светлые, упругие стрелки торчат прямо у ног женщины, не мёртвая земля!
Дом разрушен? Пусть. Из голубого просвета летят солнечные лучи — куполом. Ещё мгновение, и купол опустится на дом, укроет его, спасёт от дождей и бурь.
Дерево погибло? Пусть. Но вот целая ветвь жива — золотисто-зелёные листья атласны. И корни не все перерублены. Один, другой, третий уходят в глубь земли — их не коснулась жестокость железа.
И, наконец, главное. Нагло пишу два силуэта — уходящего мужчины, и из глуби картины, как-то сверху, не от земли, от солнца — идёт к женщине мужчина. Уходящий подан густой тенью, а второй высвечен, это даже не силуэт, дух — надежда на новую жизнь.
Вместо того чтобы готовиться к экзаменам — рисовать необходимые «головы», обнажённые фигуры и натюрморты, я пишу эту картину. Важнее института, важнее всей будущей жизни для меня сейчас Антонина Сергеевна.
Она почти целыми днями отсутствует — принимает экзамены у поступающих в школу, приходит вечером, готовит еду, кормит меня, рассказывает о новых учениках, после ужина встаёт за мольберт. Выполняя нашу молчаливую договорённость, в мою мазню не заглядывает.
Наступил день, когда я подвёл её к холсту сам.
Она склонила голову набок, не моргая, смотрит. Бьётся на виске лёгкая голубая жилка, полуоткрыт рот.
Сейчас она выгонит меня из своего дома.
Выгоняет она меня периодически — после близости. Себе мстит или мне мстит за то, что ей хорошо со мной?! Но каждый раз — злоба, с которой она не может справиться. «Уйди, прошу тебя! Умоляю, уйди!» — гонит она меня прочь и выставляет чемодан с немудрёным моим барахлом за дверь. А я не ухожу. А я смеюсь ей в лицо. А я, как ребёнка, подхватываю её на руки и ношу по комнате. Она пытается вырваться, она продолжает кричать «Уйди!», но голос её всё слабее. И она подчиняется моему напору, моей воле, моей наглости и смиряется. По комнатам бродит мрачная, подавленная — до мига, когда мы начинаем разговаривать. О книгах ли говорим, о последнем ли фильме, на который она вытащила меня силком, о мироздании или творчестве, во время разговора она выздоравливает и спешит за мольберт или читать.
Сейчас я едва стою.