Слишком уж всеобъемлющей была, по мнению некоторых, эта любовь, слишком уж очищена от людского эгоизма, и потому она как бы растворяется в пустоте! А между тем не сам ли Толстой предостерегал от «отвлеченной любви»!
«…Наибольший грех наш… любовь к людям. Да, эта бесплотная, безликая любовь к людям, где-то там, далеко живущим и манящим нас пальцами к себе… Любить человека, которого не видишь, не знаешь и с которым никогда не встретишься, – это так легко и заманчиво, тем более что не надо ничем жертвовать, не надо ничего тратить, и вместе с тем чувство как будто бы работает, душа удовлетворена, и совесть обманута… Но нет, ты поди люби того, кто перед тобой, с которым живешь, которого видишь, с его привычками… с нежеланием помочь тебе…»[243]
В большинстве статей о Толстом мы читаем, что его философия и вера не оригинальны. Это верно: все прекрасное в его мыслях принадлежит вечности, и они никак не могут сойти за новинку моды… Другие указывают на утопический характер идей Толстого. С этим можно согласиться: они столь же утопичны, как евангелие. Пророк – всегда утопист, уже в земной своей жизни он живет как бы в вечности. Его появление – дар людям, и то, что мы осчастливлены этим даром, что среди нас жил последний из пророков, что величайший художник нашего времени окружен этим ореолом, как раз и представляется мне новым, оригинальным и куда более важным событием для человечества, чем возникновение еще одной религии или новой философии. Слепы те, кто не видит чуда, явленного этой великой душой, которая воплотила в себе братскую любовь в наш век, полный ненависти и крови!
Теперь облик его окончательно сложился, стал таким, каким останется в памяти людей: широкий лоб, пересеченный двумя морщинами, мохнатые седые брови, борода патриарха, напоминающая Моисея из Дижонского собора. В старости лицо смягчилось, стало ласковее, на нем видны следы болезней, горя, истинная доброта. Как непохоже оно на грубо-чувственное лицо двадцатилетнего Толстого, а также на Толстого времен обороны Севастополя, с лицом суровым и даже как бы надутым. Но ясные глаза смотрят все так же проникновенно и пристально, в них все та же честность, которая ничего не скрывает и от которой ничто не скроется.
За девять лет до смерти Толстой писал в ответе синоду (17 апреля 1901 г.): «И я исповедую это христианство; и в той мере, в какой исповедую его, спокойно и радостно живу и спокойно и радостно приближаюсь к смерти».
Читая эти строки, невольно вспоминаешь древнее изречение: «Никто не может назвать себя счастливым прежде смерти».
Сохранил ли Толстой покой и радость, которыми похвалялся?
Его надежды на «великую революцию» 1905 г. не оправдались. Из сгустившейся тьмы не блеснул желанный свет. Революционный порыв сменился усталостью. Несправедливость не была уничтожена, а нищета возросла еще больше. В писаниях 1906 г. у Толстого чувствуется некоторый спад прежней веры в историческую миссию славян; но, продолжая упрямо верить в свою идею, он ищет народ, способный выполнить эту миссию. Он думает о далеком «великом и мудром китайском народе». Ему кажется, что «…вот эту-то свободу, которую почти безвозвратно потеряли западные народы, призваны… осуществить теперь восточные народы» и что Китай, во главе народов Азии, преобразует человечество в духе Тао – вечного закона.[244]
Но и эта надежда просуществовала недолго – Китай Лао-Цзы и Конфуция отрекается от своей древней мудрости и, так же как до него Япония, старается во всем следовать примеру Европы.[245] Духоборы, спасаясь от преследований, эмигрировали в Канаду и там тотчас же, к возмущению Толстого, восстановили собственность во всех ее правах.[246] Гурийцы, освободившись из-под ига властей, стали тотчас уничтожать инакомыслящих, и к ним были вызваны русские войска, чтобы навести порядок. Даже евреи, у которых до сих пор было самое прекрасное прибежище, какое только может пожелать человек, – «Книга бытия»,[247] впали в болезнь сионизма, этого лженационального движения, которое есть «кость от кости и плоть от плоти современного европеизма, его изнеженное, слабое дитя».[248]
Толстой огорчен, но не теряет надежды. Он уповает на Бога и верит в будущее:
«Было бы очень хорошо, если бы можно было скоро, сейчас возрастить лес. Но этого нельзя сделать, надо ждать, пока семена дадут ростки, потом листки, потом стебли и потом вырастут в деревья».[249]
Однако нужно много деревьев, чтобы образовался лес, а Толстой одинок. Прославлен, но одинок. Ему пишут со всех концов земного шара: из мусульманских стран, из Китая, из Японии, где переводят «Воскресение» и где широко распространены идеи Толстого о возвращении земли крестьянам. Американские газеты его интервьюируют, французы спрашивают его мнение об искусстве и об отделении церкви от государства.[250] Но у него не наберется и трех сотен учеников, и он сознает это. Да он и не стремится иметь учеников. Он отвергает все попытки своих друзей создавать группы толстовцев.