«Будем делать то, что ведет к единению, – приближаться к Богу, а об единении не будем заботиться… Вы говорите, сообща легче. Что легче? Пахать, косить, сваи бить – да, но приближаться к Богу можно только поодиночке…»[251] «Я себе представляю мир огромным храмом, в который свет падает сверху, в самой середине. Чтобы сойтись, надо всем идти на этот свет, и там мы все, приходя с разных сторон, все сойдемся и с совсем неожиданными людьми. И в том-то и радость».[252]
А сколько их оказалось в свете, падающем сверху с купола, – не все ли равно! Достаточно и одного, лишь бы Бог был с ним.
«Как только горящее вещество зажигает другие, так только истинная вера и жизнь одного человека, сообщаясь другим людям, распространяет и утверждает религиозную истину».[253]
Пусть так, но могла ли эта обособленная вера сделать Толстого счастливым? Как он далек в последние дни своей жизни от спокойной умиротворенности Гёте! Более того, кажется, Толстой сам избегает ее, она ему претит.
«Несоответствие жизни с тем, что она, вы говорите, должна быть, а можно прямо сказать – с тем, что она будет, есть ее признак, т. е. признак жизни… Во всех происходит движение от низшего состояния к высшему, от худшего к лучшему, от меньшего к большему – все это не точно, происходит жизнь… Плохо, когда человек говорит себе: я стал лучше, чем был… Помоги нам Бог быть всегда недовольными…»[254]
И он придумывает роман, сюжет которого показывает, что еще живы в Толстом искания и беспокойство Левина или Пьера Безухова.
«Я себе часто представлял героя истории, которую хотелось бы написать: человек, воспитанный, положим, в кружке революционеров, сначала революционер, потом народник, социалист, православный, монах на Афоне, потом атеист, семьянин, потом духоборец. Все начинает, все бросает, не кончая, люди над ним смеются. Ничего он не сделал и безвестно помирает где-нибудь в больнице. И, умирая, думает, что он даром погубил свою жизнь. А он-то – святой».[255]
Значит, Толстого, столь преисполненного веры, все еще одолевали сомнения? Быть может, и так. У человека, сохранившего в старости здоровое тело и здравый ум, мысль не останавливается до последнего удара сердца. Мысль должна идти вперед.
«Жизнь – это движение».[256]
Многое, видимо, переменилось в Толстом за последние годы. Разве не стало другим его отношение к революционерам? И кто знает, не пошатнулась ли его вера в непротивление злу? Уже в «Воскресении» знакомство Нехлюдова с политическими заключенными в корне меняет его представление о русских революционерах.
«Нехлюдов питал к революционерам недоброжелательное и презрительное чувство. Отталкивала его от них прежде всего жестокость и скрытность приемов, употребляемых ими в борьбе против правительства, главное, жестокость убийств… и потом противна ему была общая им всем черта большого самомнения. Но, узнав их ближе и все то, что они безвинно перестрадали от правительства, он увидал, что они не могли быть иными, как такими, какими они были».
И он восхищается их высоким пониманием идеи долга, которое говорит о готовности к величайшему самопожертвованию.
Но с началом века волна революции разлилась шире, брожение, начавшееся в среде интеллигенции, распространилось в народе, смутно волнуя тысячи обездоленных. Авангарда этой грозной армии бедняков не мог не увидеть Толстой из окон своей Ясной Поляны. Три рассказа из числа последних произведений Толстого, опубликованные в «Меркюр де Франс»,[257] показывают, какую боль и отчаяние вызвало в нем это зрелище. Где те времена, когда по тульским деревням проходили странники, блаженные и богомольцы? Теперь сюда хлынули толпы бездомных и голодающих людей. Толстой беседует с ними, и он поражен ненавистью, которая горит в них, – они уже не видят в богатых «людей», спасающих свою душу милостыней», они видят в них «разбойников, грабителей, пьющих кровь рабочего народа». Многие из этих собеседников Толстого – люди образованные, но разорившиеся и находящиеся на грани полного отчаянья, когда человек способен на все.
«Не в пустынях и лесах, а в городских трущобах и на больших дорогах воспитываются те варвары, которые сделают с нашей цивилизацией то же, что сделали гунны и вандалы с древней», – говорит Генри Джордж, а Толстой добавляет:
«Вандалы… уже вполне готовы у нас, в России… эти вандалы… особенно ужасны у нас, среди нашего… глубоко религиозного народа… именно потому, что у нас нет того сдерживающего начала, следования приличию, общественному мнению, которое так сильно среди европейских народов».