Конечно, для ужасной дилеммы, перед которой мы стоим [признание недееспособным или отдача под суд. — М. Д.
], сумасшествие несколько менее пугающе. Но необходимо, чтобы о нем было во всеуслышание объявлено, ибо в глазах всего Петербурга и почти всей России, он — вор, и вор в худшем роде. Правда уже известна повсюду, вплоть до мельчайших подробностей, включая пропажу моих вещей. Об этом говорят в прихожих, в кабаках, на улице. И спрашивают: а наказание? После чего упрекают [нас] в слабости. <…> Увы, нам не избежать ни стыда, ложащегося на всю семью, ни упрека в непростительном послаблении, которое является поощрением для других. <…> Вообще, я боюсь видеться с людьми, мне кажется, что на меня смотрят с жалостью, а это то самое чувство, которое могут внушать стыд и бесчестье, марающие всю семью, и лучше не строить иллюзий[256].И снова момент совпадения: в этом же откровенном — несмотря на отчуждение между самими августейшими супругами — письме речь идет и о других, хотя и менее тяжелых, ударах по престижу семьи, а тем самым и монархии. Наряду с решением вопроса о племяннике ближайшим поводом для беспокойства было очередное — после недавнего замужества великой княжны Марии — готовящееся бракосочетание царского чада. Невеста уже представленного на этих страницах великого князя Владимира, дочь герцога Мекленбург-Шверинского, отказывалась переходить из лютеранства в православие, что грозило нарушением прочно установившейся традиции браков российских великих князей. Императрица, которой тридцатью годами ранее этот шаг не стоил, по крайней мере внешне, мук совести, расценивала холодность будущей невестки к русской вере как дополнительный фактор дискредитации правителей в глазах подданных:
Сожаление при виде того, как отвергаются принципы и традиции прошлого, всеобще. То, что меня, я должна сказать, горько
расстроило, это слух, будто имена [особ] императорской фамилии не будут более возглашаться в церкви, прежде всего чтобы не совершить кощунства возглашением, с чашей в руках, имени похитителя святого образа [Николы, содравшего звезду с иконы. — М. Д.], а также чтобы отвлечь внимание публики от великой княгини неправославного вероисповедания! Для меня это сопоставление — нож в сердце (Le rapprochement m’est comme un poignard au cœur)[257].Воображаемый кошмар литургии без ектении, то есть фактически без молитвы о здравии и благоденствии императора и императорской фамилии, вполне мог бы быть выразительно проиллюстрирован толстовской фразой «Все смешалось в царской семье», предтечей (как показано выше) ныне знаменитого афоризма, открывающего тогда еще далеко не законченный роман, — знай тогда этот зачин императрица. Но и само ее письмо, критически упоминающее еще одного близкого родственника, можно прочитать как непреднамеренный, сам собой получившийся комментарий к картинам светского либертинства в АК
. Дело в том, что Мария Александровна более или менее открыто — во всяком случае, для императора — возлагала главную ответственность за падение нравов в правящем доме на великих князей из старшего поколения — братьев Александра II. И у отца злосчастного Николы Константина Николаевича, и у его дяди, а заодно начальника по гвардейской службе Николая Николаевича было по любовнице, и обе внебрачные связи были прочными, вросшими в жизнь. (Такая же связь имелась и у самого Александра II, но этот предмет оставался табу между супругами, судя по их переписке, до самой смерти Марии.)