Встреча с Синьяком оказала на Винсента самое благотворное влияние. К нему вернулись «охота и вкус к работе». «Само собой, – негодует он, – если ко мне каждый день будут приставать, мешая мне жить и работать, полицейские и злобные бездельники, городские избиратели, пишущие на меня жалобы своему мэру, которого они выбрали и который потому и дорожит их голосами, вполне естественно, что я снова не выдержу».
И однако он твердо надеется, что скоро сможет начать писать, и, чтобы эта минута не застала его врасплох, заранее заказывает брату очередную партию красок. Но не надо обольщаться – в тоне Винсента нет и следа прошлогоднего восторженного настроения. С каким-то трагическим безразличием покоряется он своей судьбе: «Я должен без уверток приспособиться к роли помешанного». С великими планами покончено навсегда. Винсент может остаться только второстепенным художником. Никогда ему не достигнуть высот, о которых он мечтал. «На трухлявом и подточенном фундаменте прошлого мне уже никогда не построить величавого здания», – пишет он с прямодушием, от которого сжимается сердце.
В конце марта Винсент вновь обрел душевное равновесие. 27 и 28 марта он заходил к себе домой, чтобы взять материалы, необходимые для работы. Заодно он прихватил с собой в больницу любимые книги: «Хижину дяди Тома» и «Рождественские рассказы» Диккенса. Он очень обрадовался, узнав, что его соседи не были в числе лиц, подписавших жалобу. Немного воспрянув духом, он принялся за пятый вариант «Колыбельной», надеясь вновь с головой окунуться в работу, в работу, которая «столько уже откладывалась».
«Как странно прошли эти три последних месяца, – писал он. – То нравственные муки, которые невозможно описать, то мгновения, когда завеса времени и роковых обстоятельств приоткрывалась на какую-то долю секунды».
Апрель. Стоит прекрасная погода, все озарено лучезарным солнцем. Винсент каждый день работает в садах. Конечно, не так исступленно, как прежде. Это ему уже не под силу. Зачастую у него не хватает энергии написать письмо брату. «Далеко не каждый день я в состоянии писать логично», – устало признается он.
Глубокая печаль тяготит его душу. У него больше нет воли к борьбе, он безропотно примирился с тем, что у него отобрали мастерскую. Впрочем, и Рей и пастор Саль посоветовали ему отступиться, их поддержал и Рулен, вновь приехавший в Арль. «Рулен, – писал растроганно Винсент, – держится со мной с молчаливой и ласковой серьезностью, точно старый служака с новобранцем. Он как бы говорит мне без слов: никто не знает, что нас ждет завтра, но, что бы ни случилось, помни – я здесь».
Винсент пытается приучить себя к мысли о том, что ему снова предстоит жить в одиночестве, он даже попросил оставить за собой две комнаты в доме, принадлежащем матери доктора Рея, вместо прежней мастерской. Но эта попытка не увенчалась успехом. Прежде Винсент страдал от одиночества – теперь он его боится. Он сам отказался от комнат. Нет, он не может снимать мастерскую ни у Рея, ни в другом месте: «Для этого у меня еще недостаточно крепкая голова». Остатки своих душевных сил Винсент не вправе тратить ни на что, кроме живописи, иначе он снова заболеет. Организовать свой быт он не в силах: «Я еще гораздо меньше, чем прежде, способен действовать практически. Мои мысли отвлечены, и сейчас мне было бы очень трудно устроить свою жизнь… Я чувствую и веду себя так, будто меня парализовало, и поэтому не в силах что-нибудь предпринять и справляться с трудностями». Обосноваться вместе с кем-нибудь из художников (Синьяк приглашает Винсента в Кассис) тоже совершенно невозможно для Винсента, хотя и по другим причинам: «Мне пришлось бы взять на себя слишком большую ответственность. Я не решаюсь даже помыслить об этом».
Что делать! Винсент начинает привыкать к своему заточению. Общество других больных не только не тяготит его, но даже развлекает.
В середине апреля в Голландии празднуют свадьбу Тео, а Винсент в это время покидает старую мастерскую. Мебель сгружена в одной из комнат при ночном кафе, два ящика с картинами отправлены брату.