…чудесный день!..Внезапно, ни с того ни с сего, я ощутил какую-то приподнятость — беспримесную радость, как если бы из-за туч вышло солнце… Ко мне пришел один человек и вернул пять франков, которые он занял несколько дней назад, потому что у него не было бельгийских денег. Это очень тронуло меня… и я почувствовал, какие все на самом деле хорошие.
В подлинно товарищеском духе он сам вызывался трудиться на уборке, чистить картошку и носить суп из кухни. Случались и другие события, живо напоминавшие ему школу. «Удивительно, — писал он, — как человек может быть всей душой одержим мыслью о пище… Сегодня Шеррер сходил в город (в столовую) и принес мне полкило конфет. Восторг!»
Пайки в Юи были скудными, и все ходили голодные. Провиант поступал с перебоями: ожидалось, что в Юи будет не настоящий лагерь для интернированных, а только перевалочный пункт. Когда невеликие запасы хлеба заканчивались — что случалось нередко, — заключенным давали галеты, размером с собачьи, комочек масла, с виду похожий на «что-то вроде бледной колесной мази», и, если повезет — варенье и крошечные кусочки сыра. В некоторых общих камерах заключенные смешивали свой рацион: хлеб, варенье, молоко и сахар, и получался какой-то полусъедобный пирог. Каждый день ели картошку, и никогда не заканчивалась водянистая капустная похлебка. Когда не осталось табака, стали курить чайные листья и лежалую солому. Как и в интернате, люди учились извлекать максимум выгоды из недостатков системы. Те, кого отпускали в город к зубному или глазному врачу, пользовались возможностью и проносили в тюрьму предметы роскоши. Один заключенный вернулся, «приторочив к груди торт с вареньем», а изобретательный Элджи «возвращался, спотыкаясь под грузом еды».
Это были светлые мгновения. Наедине с собой, в записках, Вудхауз обнаруживает тревогу. В дневнике он пишет об «ужасе… притаившемся за углом», о постоянном «тревожном ожидании» и об «огромном страхе» того, что заключенные, обозленные голодом, поднимут бунт и всех расстреляют из пулеметов. У одного пленного развилась тяжелая кожная болезнь, и к нему тут же приклеилось прозвище Лишай. «На краю сознания, — писал Вудхауз, — все время вертится мысль: а вдруг начнется эпидемия?» Его чувства, обычно надежно скрываемые, не всегда можно было утаить в тюрьме. Он непрестанно беспокоился о «своей милой Киске» и, по крайней мере пока до него не стали доходить письма, писал, что у него в сердце «острый нож», поскольку он не знает, в безопасности ли она. С тяжелыми мыслями ему помогала справиться детская привычка: «Нужно приучить себя тут же переключать внимание на другое». Кроме того, победить страх помогал поиск литературных аналогий. Один из самых младших пленников, юноша-бельгиец, сбежал, протиснувшись в узкую бойницу, и немцы на некоторое время ужесточили режим. «Ощущение, как в Дотбойс-холле[42], после того как сбежал Смайк», — спокойно замечал Вудхауз.
Тяжелее всего для пленников Цитадели была соблазнительная близость обычной жизни. Город под холмом был отчетливо виден из тюрьмы. К подножию ее массивных каменных стен приходили безутешные жены заключенных и кричали что-то своим мужьям. В воспоминаниях Вудхауз смеялся над этим («Видеть же друг друга они не могут. Получается нечто вроде мизансцены из оперы ‘Трубадур’»[43]), но на самом деле сцены эти были ужасны. Впервые за много лет Вудхаузу пришлось столкнуться с выплеском болезненных эмоций. Однажды он сидел в тюремной столовой, и тут вбежали двое. «Их жены стоят внизу, — писал Вудхауз, — в нескольких десятках метров отсюда. Мужчины лежат на широком подоконнике, смотрят вниз и кричат, а снизу долетают женские голоса». И дальше: «Наконец мы втягиваем их внутрь, боясь, что они потеряют голову и спрыгнут, и Элджи удивительно заботливо усаживает их на скамью… Они сидят, склонив головы, и плачут, а Элджи успокаивает их, как мать, и говорит: теперь-то они знают, что у жен все хорошо, а скоро нас всех выпустят и так далее». Это краткое «и так далее» продиктовано глубокими невысказанными эмоциями и красноречиво говорит о боли, на которую он едва решается посмотреть открыто.