Все вмиг сжалось до маленького, надышанного, затягиваемого неубираемой плесенью пространства. Он лежал на нарах, ловил звуки сердечной мышцы: тук-тук-тук, внутри ворочалось что-то упругое, горячее, но чужое, иногда быстрей, иногда еле-еле и слышное, но какое-то не свое, помимо воли гонящее кровь по налившимся тяжестью ленивым рукам-ногам. Иногда он вспоминал исполинского колочского зверя, как тот стоял в кустах, на берегу озера, большой, но уже растерявший, растративший силу, с ввалившимися глазами, превозмогая боль в животе, в онемевшей ноге, взирающий сквозь кровяной туман на заснеженный, далеко раскинувшийся простор. Лось уже был полутруп, полумертвец, полуничто, а он, дурак, ничтожество, всадил в него пулю и еще и ликовал, еще и плясать готов был от счастья нечаянно доставшейся победы. Разве он победил? И кого? Падая в кусты, зверь еще выдохнул последний воздух из легких, еще успел проститься с тем, на что отрешенно и вдумчиво глядел не раз, не два и не три при жизни, так же вот прячась, только носом выступая из чащи, чтоб впитать запах опаснейшего простора, лежащего под ногами, манил он его, что ли? Он, конечно, пришел проститься, изо всех сил спешил, а что пуля? Так... кажется, он ее и не заметил, принял как должное и упал. И теперь, здесь, отрезанный от мира, Хорек вдруг испытал безумный стыд, боль, страх за содеянное, здесь и теперь, сейчас только и проняло его, и донимало, и мучило, терзало неотступно и неотвратимо.
Когда же выла метель, хлопало оторвавшейся доской на чердаке, в душу закрадывалось эхо тревожной тоски, и он не знал, как от него избавиться. Был бы рядом Виталий... Звук собственного голоса казался чужим. Он молчал, вслушивался необыкновенно чуткими ушами – любой скрип, шорох, позвякиванье антенной проволоки бросали то в холод, то в жар, и эта лампа, изволившая вдруг зачадить или, наоборот, трескуче разгореться, – казалось, он сходит с ума.
Кто-то нарочито, заведомо истончал его позвоночник, давил на уши, на глаза, колотил под боком в жестяной колокольчик. В нем терялось согласие – Тот, Большой, Животворный, Вливающий спокойствие, от него отступился.
В поту ли, в лихорадке, не в состоянии принести дров, в выстуженной избе, свернулся он под комом одеял, матрасов, подушек, задыхаясь от сухого жара на свежем морозном воздухе. Сердце порхало в груди, когда он проползал к двери, чтоб соскрести с порога снег и жрать его обметанными губами, колкий и горький, скрипящий на зубах, лишь на доли времени остужающий, сушащий горло. Лайка подбегала к нему, лизала шершавым языком лицо, но он испуганно отгонял ее, шепотом, мерзким отрывистым кашлем, и псина исчезала за дверью, но вскоре возвращалась, забивалась под лежаки, как бы вынюхивая некоего незримого, испуганно поскуливала оттуда, колотила хвостом по половым доскам, царапала их твердым тупым коготком.
Но Тот, кто наслал болезнь, ее же и оттянул. На соломенных ногах Хорек добрался до пряно пахнущей сосновой поленницы, по одному, медлительно спотыкаясь, натаскал чурбаков, запалил печь. Сварил соленую рыбину. Обжигаясь, жадно пил вонючий отвар, спал, опять просыпался, опять пил. Нет, не хотел он здесь подыхать – злость, что глубже губительного равнодушия, его исцелила.
Наконец-то познал он, как выглядит страх, заглянул в болезни за недоступную ранее грань и алчно, как упырь, рвал зубами вареную лосятину, жевал резиновые волокна, радовался разливающемуся по телу теплу. Он и лайка урчали над костью одинаково сладострастно.
Мир ожил, запах – резко и дурманяще. Он чувственно, всем сердцем воспринимал столь дорогие, знакомые формы лепящегося вокруг.
Хорек решил теперь, что уйдет. Прошлое забылось. Его тянуло к людям, казалось, там все станет на свои места. Какие, он не загадывал. И лишь только день пошел на прибыль, он нагрузил санки провизией и затропил лыжню – на юго-запад, к человеческому жилью.
Ружье и припасы закопал под большим камнем в чирикающих воробьиных посадках у железнодорожного разъезда, собаку, безжалостно избив палкой, прогнал. Деньги у него оставались еще свои, но к ним добавились две сотни – Виталиево наследство, обнаруженное в охотничьих тюках. Он купил билет в общий вагон, чтоб не привлекать внимание своей экипировкой. Он ехал в наступающую весну, и в грязном, обшитом шкурками ватнике стало жарко ходить – Хорек чаще использовал его как подстилку на жесткой вагонной койке.
Часть II
1
– Загубила-а, загубила-а жизнюшку, ведь все мне – на€ было, ан нет, подавай запретного, и все, все могла, в сахаре-конфетках каталась, – прокакала, скворешня, чума, сатана не нашего Бога, сама, сама я, сынка, сама виновата-а-а, – мать выла, Данилку тискала, зарывала его голову в халатик, в жаркие, отвисшие титьки. – Ты у меня не чуди, ты-то не чуди, мать я или волчица приблудная, а? А-а-ах ты, волчица лучшей, лучшей, верно, сыночка, верно? – посиневшим, запекшимся ртом приговаривала и не отпускала, держала за руки, тянула обнимать.
Как всегда, была пьяна – едкий портвейновый запах распространялся за версту, с порога валил с ног.