Хорек прислушался – начинался обыкновенный торг: реставратор с шутками-прибаутками нахваливал работу, отец Трифон выискивал недочеты, но не находил, а потому смачно чмокал губами, потирал руки, хрустел пальцами и давал пояснения окружавшим женщинам, упирая в основном на адские муки. Те смиренно кивали головами, перешептывались, крестились. Незаметно подошел к ним и другой священник – тот, короткостриженый, что служил на кладбище. Сергей, похихикивающий при добряке Трифоне, почему-то напустил смирения на лицо, поклонился и ковыльнул к ручке вновь прибывшего. Приемка продолжалась, но недолго: священник с кладбища – отец Борис, как обращались к нему прихожанки, – только глянул поверхностно и махнул рукой, мол: «Идет!» – и ушел куда-то в алтарь или к алтарю. Отец же Трифон начал обход храма, внимательно и подолгу крестясь у каждой иконы. Хорек следил за ним неотступно, напряженно, ждал, когда добролицый батюшка поравняется с распятием: весь его облик – и умиленный, и сосредоточенный, но не строгий – внушал доверие, располагал с первого взгляда.
А дальше, дальше случилось нечто невероятное – какая-то сила вдруг вырвала Хорька из креслица, бросила наземь, на колени, и он пополз к попу, стукаясь головой об пол – сильно, громко, но не чувствуя боли. Его била дрожь, пот проступил на лбу, зуб не попадал на зуб, и наконец, как пролились, со стоном посыпались слова: «Батюшка, батюшка, прости, прости, грешен, грешен». Пока он полз от своей стены, отец Трифон, сперва испуганно отпрянувший, пришел уже в себя и, улыбаясь, раскрыв руки, ждал его, но Хорек, не видя, не разбирая, упрямо пер на подол, и, уткнувшись в него, захватил низушку рясы, и, судорожно тяня на себя, только шептал севшим, хрипатым голосом: «Прости, прости, грешен, батюшка, я человека убил, я другого на смерть послал, я крал, грабитель я, вор, батюшка, прости».
Он еще и еще говорил, вернее, лопотал одно и то же, сбиваясь, путано, снова и снова, непрестанно, как готовую давно заранее формулу, но слов уже было не разобрать, силы его покинули, он уже лежал на полу, на приятно хладящей каменной плите, и только руки, как якорь, враз захватив кусок материи, не отпускали и теребили рясу, доставляя попу массу неудобств, да сердце заполошно стучало-металось в груди.
– Очнись, очнись, молодой человек, очнись, – батюшка приговаривал напуганно и, понимая, что словом тут не помочь, кликнул за подмогой. Засуетились бабки, несли воды, но Хорек взялся еще и отбиваться ногами, и из последних сил он все талдычил свое: «Грешен, грешен, прости, батюшка».
Подбежал тот, другой – Борис и, подхватив Хорька под микитки и кое-как оторвав от растерявшегося Трифона, потянул к дверям, на воздух.
– Давай, давай, братец, сам давай, воздуху хлебнешь и успокоишься, – то ли утешал, то ли заговаривал он ополоумевшего Хорька.
Хорек сник в его хватких объятьях, сам запередвигал ногами, переступая по лестничным ступеням вниз, сошел кое-как на церковный двор и дал усадить себя на скамеечку. Здесь снова было накатила на него трясучка, но уловил чудом слова отца Трифона, обращенные к старостихе: «Беги скорей, тут надо психиатрическую или милицию, вызови ты, ради бога», и сработал сидящий внутри сторожок. Он уже отдышивался, расслабился, принял в руки ковшик воды и выпил его, чуть только расплескав, и, не слушая, что твердят с обеих сторон батюшки да сердобольные бабки, зная, понимая, что его заговаривают, поджидая санитаров или, хуже того, милиционеров, прокляв в душе их злосердечие, собрал последние силенки и вдруг с резким воем, а они и не ожидали уже, размахивая руками, вскочил, прорвал их заслон и бросился со двора, скатился кубарем по лестнице на реку и кустами-кустами, дав кругаля, пробрался в свой закут на насосной станции и, вовсе уже без сил, повалился на грязный топчан и заснул сном, по крепости и бессодержательной глубине близким к обмороку.
12
Спал он каких-то час-полтора, но этого хватило, чтобы прийти в чувство. Страшная усталость – результат ночного бдения у иконы, а точнее, даже некоей болезни, вдруг налетевшей, лишившей привычной расчетливости, некое помраченье ума и сердца (потому как он четко осознавал: сердце здесь сыграло не последнюю роль, так странно и непривычно оно металось в груди там, около кануна) – все это схлынуло, прошло, слава Богу, и он снова ощутил силу в ногах и руках, и голова работала теперь четко и ясно. Сторожок, что стоял где-то под сердцем, в который раз спас, выручил его. Хорош бы сейчас он был на милицейских нарах, и хотя вряд ли удалось бы им выколотить из него признание, но могли же и навесить, накрутить чужого – тут они известные мастаки.