Я выпил этот горький настой и сразу почувствовал легкое головокружение, и увидел серое перед глазами, и услышал как бы издалека голос Дауда:
— Ешь, ешь побольше…
Да нет же, не может так сразу подействовать, это просто я внушил себе, что меня пробрало, внутренне поддался общей атмосфере, это все равно что опьянеть, глядя, с каким смаком, наслаждаясь, пьет сидящий напротив собеседник.
Я знал, что много хитрого в этом напитке из пустынных трав, много такого, что действует искажая, ложно. Наверное, в этом его прелесть для заядлых любителей настоя, не знаю…
Лицо Карахана вздулось и почти закрыло глаза, а после второй чашки он уже не чувствовал боли; я хохотал, глядя на него, он тоже, как и все, жевал и хохотал, только иногда, поймав мой взгляд, должно быть, смутно вспоминал обиду и тогда надувал губы, как ребенок.
Видно, мои торговцы знали целый ритуал пития, и, когда Норбай поставил банку со скорпионами на стол перед Бобошо, я понял, какие здесь все утонченно–извращенные, не просто пьют и веселятся, глядя друг на друга отрешенно, витая каждый в своем маленьком раю, но желают для полного блаженства чего–нибудь остренького, чересчур возбуждающего, даже опасного.
Сквозь дрему и шум возбуждения я понял, что две чашки — это норма кукнара, достаточно, чтобы насладиться, не теряя до конца голову, самые же заядлые, кому мало двух чашек, требуют еще и третью, но с условием, что будут развлекать остальных.
Сладострастный Дауд умолял налить ему третью чашку, он весь дрожал, предвкушая наслаждение, для него, оказывается, и были отловлены эти скорпионы.
Я все подробности опускаю потому, что пишу в спешке, собираясь скоро уезжать. Когда Дауд выпил третью, все стали толкать его на кровать, прыгали вокруг в каком–то странном, страшном возбуждении, порвали на нем рубашку, содрали белье. Дауд улыбался пьяно, не сопротивляясь, просто просил, чтобы не так торопились, не рвали, ему надо внутренне собраться и лежать в позе… Есть две или три точки на теле, которые все же остаются чувствительными к укусам, но никто ждать не хотел, требовали представления взамен третьей чашки. Сабах и Карахан уже прижимали Дауда к кровати, а Норбай, мыча, бросил к нему в постель коричневый комок, комок тут же расползся — и побежали по телу Дауда, подняв на кончике хвоста свой яд, скорпионы.
Тело его, насыщенное кукнаром, не чувствовало укусов, Дауд только дурашливо визжал, будто играя, отбивался от тварей, торговцы веселились и, забыв об осторожности, ловили уползающих скорпионов и бросали их на спину Дауда. Тело Дауда местами вздувалось, когда скорпион ловко вонзал свой хвост, расплывалось, как лицо Карахана от моего удара.
Карахан меня забавлял… Заметив, что я смеюсь, глядя на его перекошенный нос, он вдруг весь переменился от злости и швырнул в меня скорпиона…
Никто этого не заметил, даже трезвый Бобошо, я же погрозил добродушно Карахану, как проказнику, и сказал:
— Играй… играй, — и, шатаясь, вышел, чувствуя, как мне становится не по себе — смутное беспокойство и тоска…
Мне не лежалось и не сиделось спокойно, всех кукнар возбудил, меня же, наоборот, сделал раздражительным и вялым. Но я не должен расслабляться, трезво подумать, когда удобнее и безопаснее мне выехать — наши пути разошлись окончательно. Я уже все видел, все знал, мне они осточертели, торговцы, только одно еще оставалось, как далекая мечта, еще как–то бодрило… Наконец–то, думал я, поведу сам лошадь, выйду под утро, когда все они свалятся с ног от усталости, и проберусь, незамеченный, к фургонам…
И через степь, сонно раскачиваясь под стук колес… одинокий на всем пространстве, где так свободно… да, наши предки–кочевники кое–что смыслили в этой жизни, и меня манит…
Но куда теперь? Где мне будет еще так уютно и хорошо? Поеду потом к матери… а когда торговцы успокоятся, забудут, вернусь опять, и Бобошо вспомнит, удивившись…
Не знаю, может, сделаю большой, очень большой круг и опять вернусь в Чашму — я все еще ощущаю на кончике языка поцелуй одной местной красавицы, мы с ней вспомним…
Я так торопился, что мысленно был уже далеко отсюда и писал, как бы тоскуя и желая возвратиться в Чашму, чтобы отдохнуть возле ее холмов и успокоить нервы. Это еще одно странное свойство кукнара — смещать время, место и действие, путая их классическое триединство, о котором так любил говорить мой балетный учитель, — уносить человека от места, где ему нехорошо сейчас и делать так, будто он уже издали тоскует, и это место, этот миг со своим текущим временем кажутся прекрасными…
Эпилог
Между этим моим рассказом и записками завсегдатая почти три года времени… Все было некогда — каменная болезнь, книга, которую надо сдать в срок, ибо в издательстве свои планы, а тут еще полоса творческой апатии, с которой тоже надо как–то бороться, словом, все не мог собраться, а жаль, к тому времени дело моего соседа Ахуна еще больше запутали, пошли слухи и суеверные разговоры, сложилась легенда, «миф о завсегдатае» — его я и пытаюсь сейчас трезво развеять.