Клесх больше не появлялся. Оброчные деньги передавал с кем-нибудь из сторожевиков или обережников, едущих в Цитадель с оказией. По чести сказать, про парня забыли с облегчением.
Но через полгода погибла разом вся тройка из Малых Осетищ. Однако ратоборец перед смертью успел сказать подмоге, будто вел Ходящих Осененный. Думали – помстилось, на пороге гибели и не такое видится. Но еще через месяц Мораг с Донатосом нарвались на даровитого, когда в село отдаленное ехали. Тогда и поняли, что не брехал Клесх… Нэду бы послать сороку, вернуть парня, но гордыня взыграла. Кому охота признаваться в собственной неправоте, да еще и перед щенком непочтительным.
Многих стыд тогда ел, что отмахнулись от Клесха, не поверили. Ел, да не съел. Все по молчаливому уговору тот случай не вспоминали. А Нэд распорядился держать языки за зубами, допустив к тайне только креффов. Впервые тогда испугались обережники и не знали, что делать. Как людям сказать, что среди Ходящих есть Осененные Даром? Смятение ведь будет. Да и как ратиться с проклятыми?
Обитателей ночи – вурдалаков, кровососов, оборотней – умертвить можно только Даром. Лишь вою Цитадели это по силам. А простому смертному – упаси Хранители. Тут же тварь дохлая в навь оборотится. Ежели не убить, а ранить, так этим еще пуще вызверишь. Не в человеческих силах сражаться с чудовищами. А теперь? По плечу ли Осененным биться не просто с чудовищами, но с чудовищами, наделенными Даром? Убить-то их можно ли?
Не было ответа. Не знали, что делать, потому и решили замолчать. Все же мало было среди Ходящих одаренных Силой.
Клесх вернулся через четыре с небольшим года. Заматеревший.
Никто более не слышал, чтобы он в ярости срывался на крик, чтобы хоть раз голос повысил или кинулся в горячке. Изменился парень. Не было в нем прежней лютости. То ли поумнел, то ли перегорел. То ли и то и другое. И когда приняли его нехотя в креффат, ничего не сказал, не припомнил старую обиду, усмехнулся только, да и то без издевки. До сих пор вина мучает.
А Майрико с тех пор хвостом за ним ходит, все прощение вымолить пытается. Только зря. Клесх если рубил, то всегда сплеча. Чтоб наверняка. И обратно не прирастало.
Лесана убирала сорочатник. Суетливые птицы хлопали крыльями, вскрикивали, роняли перья. Потом успокаивались и чинно рассаживались по жердочкам, ожидая еды. Девушка чистила клетки, наливала воду, бросала в кормушки кости, оставшиеся от обеда выучеников, сыпала хлебные крошки.
Прожорливые трещотки бросались к лакомству, ругаясь и наскакивая друг на друга. Послушница не обращала на них внимания, бездумно делая свою работу. Мыслями она унеслась далеко-далеко. К памятной и страшной ночи, когда совершила дикую, недостойную насельницы Цитадели и ратоборца ошибку.
Она отпустила Ходящую. Не просто Ходящую – кровососку с детенышем! Увидела в них людей. Вывела из крепости на свободу. Оглушила Тамира, который, сохраняя трезвый разум, собирался ей помешать. Выступила против друга, против обережника. И ради кого? Ради нежити! От этих дум становилось так стыдно и тошно, что хотелось взвыть.
Но, несмотря на гложущее чувство вины, на досаду и злость, Лесана понимала: повторись эта ночь снова, она поступила бы так же. Потому что в тот миг, когда несчастная роженица корчилась на окровавленном топчане, она не казалась ей чудовищем. Обычная баба, которую корежит от боли, ужаса и материнского страдания. И когда младенец появился на свет, он тоже ничем не отличался от человека. А Зорянка… Зорянка была слишком похожа на мать. И за шесть с небольшим лет не так уж сильно изменилась.
У младшей сестры в тот миг пронеслись перед глазами сумасшедшим хороводом видения будущего. Как ее, эту только что родившую женщину, будут терзать, пытаясь вызнать что-то важное. Лесана видела и знала,
От тоски и смятения стало трудно дышать. Потому что разум с сердцем были в разладе. И хотя сердце, окаянное, твердило свое: то сестра, сестра родная и сестрич! Рассудок говорил другое: то нежить злобная с выродком.
Пожалела их, отпустила – сколько жизней загубила, попустившись собственной слабостью? Скольких новых Зорянок настигнет участь сделаться кровососами? От этой собственной раздвоенности девушке становилось больно и страшно.