Из города в город, из города в город, с сентября по май. И все совершенно одинаковое, как сон про поезд, на который ты опаздываешь. Я отыграл семь сезонов, но так и не смогу тебе ничего рассказать ни про один из этих городов, кроме их названий. Везде все одно и то же: тренировка—автобус—гостиница—установка—пожрали—поспали—поехали—сыграли—выиграли или не выиграли—помылись—девки—по стакану—в койку—утром опять тренировка. Кормили нас на убой, я за всю свою предыдущую жизнь отъелся. Ну, и от анаболиков тоже, знаешь, жрать всегда охота. А нас ширяли этими анаболиками — ты представить себе не можешь, как нас ими ширяли. Я вечно тупой ходил: есть—спать—играть. Какие-то музеи и прочая фигня, конечно, были, но я их не помню.
Когда кончался сезон, бросались кто куда — кто домой, кто к морю, кто поступать учиться. А у меня не было ничего — ни дома, ни семьи, ни желания иметь все это. Я знал, что этого у меня нет, не может быть, а значит, и не надо.
Этот пустой месяц я пил и читал книжки. Все подряд. Помню, однажды мне даже попалась книжка про Бога, хотя тогда Он был запрещен. И я помню, что чуть не неделю я никак не мог понять, религиозен ли Бог? И так и не понял. Вот ты умный и все знаешь: религиозен ли Бог? То-то же.
Жизнь летело, совершенно одинаковая, семь сезонов — кок один период, даже короче. Мы все время куда-то ехали, даже в Скандинавии и в Америке пару раз были. Или больше. Но я ничего не помню, кроме забитых мною шайб, и еще, что я всегда хотел спать. После очередной девчонки я засыпал мгновенно, намертво. И если девчонки, не было, я брал еще один стакан или садился на колеса.
Украшают холодец морковными звездочками, крутыми яйцами, порезанными кругляшами, лимонными дольками, петрушкой-сельдерюшкой, мелко рубленным или тертым чесноком, изредка клюквой и никогда не подают без острых приправ — горчицы, хрена, аджики или какой другой хреновины.
Хорош холодец и на завтрак (особенно зимой), и как закуска к водке, и как аперитивная закуска в первой перемене обеда. Это значит, что студень хорош в любое время дня, но все-таки нет ничего интересней студня с холодным соленым огурцом морозным похмельным утром, и чтоб окна непременно были покрыты ажурными узорами наморози, на подоконнике, за белой завесью горько пахла мохнатая герань, а в печке первые завитушки огня с треском выгоняли из березовых поленьев жаркий настой не покидающего нас детства.
А потом все разом кончилось. Я хлопнул дверью, и она закрылась. Я думал, что мы только хлопнули — я и дверь, но она больше не открывалась. Хозяин сказал, чтобы меня не брали в приличные команды, а вниз спускаться я сначала не хотел, а когда захотел, там я уже был не нужен. Даже там. Я шел ниже, но каждый раз медленнее, чем нужда во мне. И я остался вовне. А кто я такой? Пока я гонял шайбу, я знал, кто я такой, и все знали меня и кто я такой. А потом все кончилось — и кто я такой? Кому я нужен? И что я умею еще, кроме того, что я умею гонять шайбу, и умею ли я ее теперь гонять?
А ты понимаешь, старик, что это значит, на полном ходу— и тебя больше нет. Ни плохого и ни хорошего, никакого. Нет тебя, а ты еще жив.
Я рванул на Север.
Я не умел ничего, но мне нужны были деньги. Настоящие, а не как у дяди Васи с завода по ремонту фабрик. И я вкалывал на наших проклятых Богом и зеками северах грузчиком, экспедитором, шоферил, в складе.
Раньше я не знал о жизни ничего. Ровным счетом. Мне казалось, что у всех есть своя цель и свое дело. Мое — забивать шайбы, у кого-то — смотреть на то, как я это делаю. Но тут мне нужны были деньги, и я готов был работать, но мне говорили — расценки, тарифы. А рядом сидел другой, курил, плевал в потолок и в мою душу и получал столько же, сколько и я. Я видел, что нефть добывается, чтобы выливать ее, а рыба — чтобы гнить на берегу, лес валится, чтобы валяться, а золото моется, чтобы в реке не было рыбы. Никому ничего, оказывается, не надо, и никто не знает, зачем и что он делает. Я стал вспоминать себя и вспомнил, что теперь не могу понять, зачем и почему я забивал шайбы и вставлял клюшки под ребра. Это никому не было нужно, и прежде всего мне.
Не знаю, есть ли разница между холодцом и студнем, но, кажется, нет никакой. Однако, если употреблять слово студень, то именно к свинине наиболее подходит простонародное произношение «стюдень». Есть в нем нечто вьюжное и февральское, предвелико-постное.
Я застрял в Анадыре. Буквально заторчал. Все рушилось на глазах — моя жизнь, наш склад, навигация по Севморпути, Аэрофлот, страна. Я понял, что из этой дыры надо сваливать — даже воровать нечего стало.
На материк валили все, кто мог свалить. Даже мне с трудом удалось достать билет до Владика — о московском и мечтать нельзя было.