— Оттого и посылаю тя, что не отступишься, — с наставительной строгостью ответил Антоний. — Вот и держися до упора. Не мнишеско смирение надобно. Всякий мних обетами связан, всякий вострепещет пред митрополичьим саном, ибо подначален, и будет просить заступы, яко милостыни. А митрополит, веси, не прост, сторожек, уклончив. У него Делагарди под боком, и он без особой нужды рисковать не потщится. Посылаю тя, дабы уразумел Исидор: крайний случай у нас. Прямодушие же твоё, ведомое ему, — тому порука.
— Чую, не миновать падеры[47]
, да уж ладно, — тряхнул постриженной в скобку русой головой Афанасий.— Ано не вся ещё ти забота. Не вся, — помягчевшим голосом молвил игумен. — От Исидора подмогу пошлёшь, а сам дале следуй...
Предстоял Афанасию ещё путь в Нижний Новгород, где, по верным слухам, затевали побег из заточения католические лазутчики, бывшие соловецкие сидельцы, тайно сносившиеся с Мариной Мнишек. На всё лето Афанасий покидал Соловки.
— Вовсе отвыкну от соловецкой селёдушки, — в шутку посетовал кормщик.
— Наготовим для тя, особо бочку засолим, — шуткой же отозвался Антоний и, обернувшись, позвал одного из стоящих вблизи монахов-стражников: — Эй, брате Гервасий!..
Монах приблизился, бессловесно протянул игумену туго набитую кису.
— Возьми еси, — передал её Антоний кормщику. — Трать, елико можешь. На лошадей не скупися и побогаче сряду купи, прибедняться нам не к лицу.
Они так же неторопко воротились к обители, встали у раскрытых ворот. Послеобеденное почивание давно кончилось, и на монастырском дворе было толкотно. Перед серой каменной громадой Преображенского собора молодой стрелецкий десятник учил приёмам огненного боя нескольких работных. Трое чернецов, напружившись, несли на вытянутых руках из пекарни в трапезную груды свежеиспечённых караваев. Над ними скопом вились нахальные голуби. Низко поклонившись игумену, прошли в ворота престарелые монахи в обшитых спереди и сзади крестами ризах. Игумен, собравшийся было последовать за ними во двор, прощально обернулся к морю, оглядел его до окоёма и, успокоенный, спросил кормщика:
— Вечерню с нами отслужишь?
— Недосуг, отче, прости, — мыслями уже весь в дорожных хлопотах ответил Афанасий. — У меня на карбаске образок Николы морского есть, ему помолюся.
— Ну, твоя воля, — всё ещё медлил Антоний. — Помятуй же крепко, велика на ти кладь, велика, яко и на нас. Ныне Поморье — наш Смоленск. Разумей!
— Разумею, отче...
2
Многие на русской земле уже теряли последнюю надежду на избавление от неисчислимых бед. Не на кого было уповать. Вконец досадивших шляхте своими неуступками великих послов Филарета и Василия Голицына Сигизмунд заключил под стражу и, обобранных той же стражей до нитки, спровадил в Вильну. Ополчение же под Москвой без пользы измотало себя поспешными попытками взять кремлёвские стены. А в городах было такое брожение, такие разнотолки и метания, что не уяснить, кто за кого стоит ныне и чью сторону примет завтра; некоторые, что подальше от рубежей, что поглуше, вроде Перми, и вовсе словно бы отделились от всей земли и, пропуская мимо ушей отчаянные мольбы о помощи, продолжали жить своей привычной замкнутой жизнью. И только Смоленск оставался единой опорой надежды, несокрушимым столпом русской чести и мужества, светочем непокоримого духа.
Но в ту ночь, призрачно-блёклую и немотную, будто околдованную, какая стояла в Беломорье, в ту ночь, когда Афанасий с двумя пособниками-гребцами по убылой воде отплыл от Соловков и, выйдя на голомень, сноровисто поднял широкий прямой парус, чтобы ходко идти под ним к Новохолмогорскому городку[48]
на устье Двины, в ту самую ночь Смоленск пал...Весь день перед тем исступлённо грохотали польские тяжёлые пушки, размётывая насыпи и заграды в старых проломах и пробивая новые бреши. Несмотря на губительную пальбу, не только ратники, но по обыкновению и старики, и жёнки, и дети подвозили в тачках землю, таскали брёвна, сгребали битый кирпич поближе к опасным местам, чтобы, дождавшись затишья, снова наскоро заделать пробоины.
В грязно-сером пороховом дыму, в чёрных завесах ядовитой копоти, среди непроглядной пыли и хаоса падающих осколков снующие люди были похожи на охваченных единым безумием самоистязателей, которые уже ни во что не ценили свою жизнь. Некоторые и впрямь смахивали на вставших из могил мертвецов — прожелтевшие, исхудалые, оборванные.
Они уже двадцать месяцев сносили нечеловеческие лишения: отбивали ворога, тушили пожары, закапывали мёртвых, пили протухлую воду из луж и варили на кострах, забыв вкус соли, пустую похлёбку. Павших на улицах лошадей не хватало сил тотчас убирать, и все привыкли к тошнотному смраду.