За все это благо устроителями совещания (т. е. секретариатом правления Союза писателей РСФСР) для участников была предусмотрена «отработка»: написать рассказ на современную тему. Даже подсчитано было: участников что-то около пятидесяти, значит, и полсотни рассказов — сразу целая книга, значительный вклад и т. д. и т. п.
И мы писали. Не знаю, как кто, а я садился к столу в моем — впервые в жизни — отдельном кабинете, писал с захолонувшим сердцем, боясь упустить ощущение этого дня моей жизни, остроту восприятия этой весны моей молодости; я писал как будто письмо — изъяснение в любви (тогда в ходу была «исповедальная» проза). Получился рассказ «В тридцать лет». Читая нынче его, удивляюсь, как смог, как выдержал истончение чувства до самых верхних нот, как сыскались слова...
Юра Казаков держался на совещании в Малеевке малость особняком. Он закончил Литинститут, как у нас говорят — «профессионализировался в литературе», его имя приобрело известность, его коснулась слава своим крылом. За Казаковым оставалось последнее слово в споре, да он и не спорил; он работал тогда над рассказом «Звон брегета». И он не разделял упований устроителей совещания в том смысле, что пятьдесят гавриков, свезенных в Малеевку со всей России, как сядут к столам, так вдруг и напишут — под неусыпным призором — целую книгу рассказов на заданную тему (книга, разумеется, не вышла). Казаков чурался заданности.
Он представил тогда на обсуждение рассказ «Звон брегета» — о любви Михаила Лермонтова к Александру Пушкину, так и не высказанной; об одном петербургском дне гусара Лермонтова — дне смерти Пушкина, о судьбе большого таланта в России.
«Солнце взошло будто затем только, чтобы взглянуть, не исчезла ли, не рассыпалась ли прахом за ночь великолепная столица. И увидев, что не исчезла, тут же подернулось мглой облаков. Так начинался этот ослепительный с утра и тотчас померкнувший зимний петербургский день...» Это в начале «Звона брегета». А вот последний абзац: «Позади оставался Петербург, совсем уже пустой без Пушкина. И было у Лермонтова смутно на душе. Он ехал далеко, ехал, чтобы через пять лет, точно так же, как и Пушкин, предсказав и описав смерть свою, быть убитым из пистолета выстрелом в сердце».
«Звон брегета», может быть, самый искусственный рассказ из всего написанного Казаковым, но — музыка звучит, скрипка плачет, берет за душу...
Сам автор указал нам на изъян своего детища (мы могли бы и не заметить); в интервью «Литературной газете», в 1979 году, Казаков счел нужным оговориться в отношении «Звона брегета»: «У нас уже выработались некие обязательные атрибуты прошлого. Да вспомним хотя бы фильм «Дворянское гнездо»: мрамор колонн, зеркальные полы, утонченные выражения... Все это было, но только у нескольких семейств в России. А в общем жили и думали проще, грубее. И я своим «Брегетом» отдал дань искусственности, хотя и работал над языком долго. А точнее — не над языком, а над деталями языка: как описать гусарский мундир, что такое «выпушка», как подзывать лихача. Специально съездил в Ленинград, чтобы увидеть, каким путем мог идти Лермонтов к дому на Мойке... С деталями как-нибудь справился, а вот говорят мои герои напряженно и слишком изысканно. И рассказ вышел наиболее деланный из всех».
Казакову несносна заданность. Может быть, он и «Звон брегета» представил на обсуждение на семинаре в Малеевке, чтобы не согласиться с общей разверсткой «на современную тему». Не знаю... Рассказ был подвергнут жестокой обструкции; даже рьяным поклонникам Казакова нечем было крыть: все только и делают, что клянутся в верности современности, как законной жене, а тут вдруг Петербург, первая половина XIX века, изысканно-архаический стиль... Именно за это и схлопотал Казаков себе на голову «московского сноба» с высокой трибуны, многие другие вины и кары. Что умел Юра, так это «испортить себе жизнь».
Мотив «самоедства художника» вообще очень свойствен ему; об этом — о «самоедстве», о капризной и роковой неуживчивости неустоявшегося таланта «на общем уровне» — рассказ Казакова «Адам и Ева», самый, может быть, «автопортретный», безвыходно-мрачный по колориту и с пульсирующей внутри, жизнетворящей, как кровь, верой в непобедимую красоту жизни...
Как видим, не все, не у всех вышло гладко на Всероссийском совещании молодых прозаиков (и на последующих тоже) в Малеевке, в черемуховом раю, на заре нашей, одной с Юрой Казаковым, литературной юности...
Но месяц в Малеевке не забыт ни одним из участников того давнего совещания; встречаясь друг с другом, мы, малеевцы-ветераны, находим в себе позабытые чувства, раскрываем сердца. Что-то доброе, светлое, бескорыстное и безгрешное связало нас тогда, как лицеистов...
После месяца в Малеевке мы расстались с Юрой Казаковым не то чтобы близкими друзьями, без клятв и обещаний, но что-то кровное, братское связало нас — до конца…