Дворовая живность, однако, составляла лишь одушевленную часть хозяйства. Вторую его половину занимали яблоневый сад и огород. Они тоже требовали затраты сил и времени. И выходило, что вся жизнь расходовалась на добычу пищи насущной. Именно она, эта добыча, становилась основным смыслообразующим фактором жизни. Жить, чтобы есть. И есть, чтобы жить. Человек замыкался в каком-то производяще-пожирательном цикле. Постепенно он духовно скудел и оскотинивался. Никакой там культуры не виделось и не просматривалось. Культура здесь исчерпывалась игрой на баяне безногого Кости Федосова, молодежными сходками в зимние вечера у кого-нибудь на дому да редкими свадьбами, на которых всем известная Нинка Ушлакова, захмелев, танцевала и пела под Мордасову своим пронзительным сопрано: "И жить будем, и гулять будем! А смерть придет, помирать будем!" Словом, это было обыкновенное крепостное рабство, прикрытое лозунгами о необходимости жертвы для лучшей жизни будущих поколений — коммунистический вариант христианской аскезы, — упакованное в единство интересов партии и народа, и тем не менее — рабство, в котором положение барина заняло государство. Впрочем, идеологическому обоснованию такого образа жизни никто не верил. Его просто не принимали всерьез. Но магически на всех действовало одно слово: "Надо!" Надо вовремя посеять и вовремя собрать урожай. Надо выполнить поставки государству. Надо думать об урожае следующего года… В правлении колхоза, в Покровском, круглогодично висел плакат, призывающий крестьян отдать все силы для выполнения задач, поставленных перед колхозниками партией. Время от времени менялся только порядковый номер съезда.
Самым же удручающим было то, что крестьяне давно свыклись со своей участью. Их совсем не возмущал такой каторжный удел. Рабы потому и остаются рабами, что их участь представляется им естественной. Как только они начинают задумываться над вопросом, почему это все же так ведется, они становятся на стезю человека бунтующего.
Подрастающее поколение перенимало опыт предков в виде окостеневших традиций. Впрочем, многие из молодых, особенно возвратившиеся из армии, бежали в города. И это можно было рассматривать как пассивный протест против такой жизни. Деревня постепенно старилась и деградировала.
Нетудыхин поинтересовался у Василия Акимовича, везде ли так живут крестьяне?
— Чуть хуже, чуть лучше, а в целом живут так, как и мы, — отвечал Василий Акимович. — Если здоров и вертишься, жить можно. Некоторые живут даже хорошо. — И стал приводить конкретные примеры зажиточных односельчан, которые, однако, по его собственным словам, все же оказывались ворюгами или состояли в колхозной верхушке.
Разговор был исчерпан.
Меж тем жил Нетудыхин у Василия Акимовича своей независимой жизнью. В его распоряжение предоставили самую большую комнату в доме — светлицу. Никто ему не мешал. И завтра не надо было спешить в школу.
Баба Авдотья днями толклась по двору и на огороде. Когда наступал полуденный зной, она шла часа на полтора-два в дом отдыхать. Наблюдая за ней, Нетудыхин пришел к неожиданному выводу: она живет по инерции, живет в силу привычки. И поддерживает ее в этом то убеждение, что так исконно жили и живут другие.
Стояла адская жара. Клев на пруду прекратился. В полдень воздух нагревался до того состояния, что листья яблонь начинали сворачиваться. Нетудыхин забросил рыбалку и стал бродить по лесам.
Поднимался Тимофей Сергеевич как дома, где-то в половине седьмого-в семь. Хозяева к этому времени были уже на работе. Нетудыхин завтракал, брал старое рядно, папку с запасом бумаги и уходил в лес.
Дурманяще кружило голову разнотравье. Утро полнилось многоголосием птичьей братии. Казалось, лучших условий для творческого труда нельзя было и пожелать. А почему-то не писалось. Не шли ни стихи, ни проза. О чем бы он ни начинал думать, в конечном счете он сворачивал к событиям последних месяцев своей жизни. Сатана мешал ему творчески сосредоточиться.