Наконец персик, что касается мякоти, исчез и Колодец с облегчением выгреб рябую косточку, повертел и швырнул в распахнутое окно, как раз к ногам пьянчужек, что гомонили в кругу, плечо к плечу, горючим уже заправились и теперь неторопливо делили плавсырную закусь. На косточке, брошенной Колодцем все пьяные взоры скрестились и с готовностью метнулись к окну, за которым перекусывал Сан Прокопыч; как ни пьяны вечные должники, однако снасильничали себя выкроить по улыбке, у кого какая образовалась, и Мордасов успел отметить: не в конец пропащие люди, раз еще цену лести умещают в своих пропитых башках. Помахал своим агнцам ладошкой, как президенты из открытых автомобилей, и принялся за второй персик…
Бабка Рыжуха доставила квасу, как раз Мордасов отрезал бритвенно острым ножом копченого угря, запивка подоспела ко времени. Глаза Рыжухи будто прилипли к куску копчености, источающему нестерпимо призывный запах. Угощать Колодец не намеревался, еще чего, своей бабуле донести бы. Рыжуха плела про станционные новости и беспорядки, а глазами ела угря так яростно, что Колодец раза два глянул на кус внимательно, оценивающе, не поменел ли в размерах по вине доселе необнаруженного естественного закона. Чтоб прекратить волнение и искус Рыжухи притушить, расправился с куском скоротечно, запил добрым кваском, на ощупь вынул из-под стола колготки для дочери Рыжухи, протянул, шелестя оберткой.
— Пять пачек, мать, по восемь, — Мордасов закрыл банку с персиками крышкой и поставил в холодильник, чего плодам расжариваться в пекле.
— А преж-то по семь шли?.. — робко встрепенулась Рыжуха.
— Мать, прежние не той вязки, тут петля тоньше, цвет выгоднее ногу подает. Лишний рубль для дочерниного промысла, мать, не жалей. Фривольница твоя останется довольна.
— Фри… что? — Язык у Рыжухи заплелся, споткнулся о неизвестное и в глазах зажегся недобрый огонь: может оскорбление? непонятность страшна, лучше б по-матерному огулял — привычно, а в этой фри… подвох виделся. Фри… что?
Мордасов властно прервал:
— Деньги гони, небось медяки в бамажки уж переплавила. Невдомек тебе, чудо-чулки, подставляться одно удовольствие. Сам бы подписался задом вихлять, да кто позарится…
Рыжуха не утерпела, вспылила умеренно:
— Моя не подставляется.
— Брось сметанку из воды сбивать, мать. — Колодец поднялся, — всяк подставляется, однако ж по-разному, кто передком, кто чем может. Без подставки оклад-жалование никому не причитается. Так что все равны. Давай двигай, вон мои орлы-соколики чичас жар души унд тела отправятся квасом заливать, а ты не на вахте, пост оставила, а вдруг враги нагрянут? а на посту никого, тогда что? Иди, иди… — Передразнил. — Моя не подставляется! Ишь мудрилы! Человек для того и выпущен в мир-свет гулять, чтоб подставляться, а иначе на черта он здесь воздух меж деревьев и цветов отравляет. — Колодец выговорился, открыл шкаф, протянул Рыжухе японский термос с цветами и толстой ручкой — сторговал у Шпына.
— Заправь доверху протертой смородиной, для моей бабули.
Рыжуха нетвердо взяла термос:
— Боюс ухайдакаю ещщо, крышку и ту не отверну толком.
— Дочь приспособь, она уж не промахнется, у ней навык к стране восхода образовался.
Из ресторана, отобедав, вернулась Настурция, промытая, с парикмахерски рельефно уложенными волосами, светящаяся внутренним светом и довольством сытости и чистоты; не понятно, как и миновала обильно посыпанную пылюгой площадь, не замаравшись. Настурция узрела шкурку угря и в показной капризности поджала губы:
— А мне?
Рыжуха отвела глаза, будто именно она сподобилась умять кус, причитающийся Настурции. Колодец видел — Настурция шутит и сыта. Мордасов повинно пожал плечами, мол, не углядел, не выдержал натиска Рыжухи, а квасница — вот незадача — от жары ли, от напряжения облизнула губы по-змеиному мелькнувшим языком.
— Вишь, облизывается, — не утерпел ерник Мордасов, — всласть значит проскочил угорек!
— Врет Сан Прокопыч, — взмолилась Рыжуха и телеса ее похоже жалобно заколыхались под тонкой тканью, а с шеи в ложбинку меж бескрайних грудей заструился пот.
— Я… вру? — Кровь схлынула с лица Мордасова, Колодец входил в роль, праведное негодование считалось его лучшим сценическим достижением. Запомни, мать, я никогда не вру. У нас люди значительные — а я из таковских — никогда не врут, самое большее заблуждаются, искренне, но чтоб врать — ни-ни… запомни… и я равняюсь на маяки, — Мордасов подмигнул Настурции — и товарищ Притыка равняется на маяки…
По лицу Рыжухи легко читалось непонимание — как это равняться на маяки и что это такое? смутное ощущение того, чего ожидает общество от этого равнения, конечно, присутствовало, но известное насилие над языком и смыслом было очевидно даже кваснице.