«А-а-а!» — то ли кричал, то ли визжал Прокоп, терзая шпорами тощие бока коня-савраски, бешено крутя над головой шашкой, криком и визгом глуша страх перед тем неведомым и опасным, что таилось в балке. К этой балке со всех сторон скакали конники, и Прокоп скакал вместе с ними. А в балке сидели казаки. Один — черный, чубатый, с кровяной лампасиной вдоль ноги — поднялся во весь рост, вскинул короткую кавалерийскую винтовку, и так явственно видел Прокоп — прямо в лоб ему нацелен вороненый ствол, вот-вот срежет его хлесткая пуля.
Но бог миловал, не из метких стрелков был, видно, краснолампасник, угодил в савраскину грудь, и Прокоп, не успев охнуть, покатился кубарем по траве, по отлогому склону, под ноги казака. Отбросив винтовку, тот выхватил из ножен саблю, занес ее над Прокопом. И он, зная, что над ним взметнулась смерть, помертвевшими губами ткнулся в землю и зажмурился. Но удара не последовало. В следующий миг сраженный кем-то казак повалился на Прокопа, тяжело придавив его горячим потным телом. В последней, видать, судороге он все же успел уесть саблей Прокопа — полоснуть его по бедру и голени. Правда, стальное жало лишь слегка прошлось по живой Прокоповой плоти, но зато изрядно попортило его армейское обмундирование, распластав штанину и сапог. Оказалось, когда кинулся на него краснолампасник с шашкой, выручил дружок и односельчанин Гордей Макеев. Это он упредил казака, смахнув у него полчерепа. С окровавленной саблей вертелся Гордей на коне в тесной балке возле распростертого на земле Прокопа и орал возбужденно: «Вставай, вставай, нечего светить голой задницей… мать твою!» Балку уже захлестывала красная конница, с крутого противоположного обрыва прыгали вниз спешившиеся бойцы. И Прокоп, все еще не веря в спасение, стал медленно подниматься, прижимая к бедру лоскутья галифе.
Для Прокопа с Гордеем это был первый бой, и оба они удостоились за него благодарности перед строем — за то, что в атаке скакали впереди и в числе первых ворвались в балку. «Кабы не я, лежать бы тебе упокойником… под ребро!» — сказал после боя Гордей, как всегда, пристегивая, по своему обыкновению, к сказанному матерное ругательство. «Это как пить дать», — покорно отвечал Прокоп, вытаскивая из нагрудного кармана серебряные часы на цепочке — память покойного деда, николаевского унтера. Очень дороги были те часы Прокопу, и тешил он себя тайной надеждой, что Гордей отведет в сторону его благодарственную длань. Но дружок часы взял, и, что обидней всего, взял с подчеркнутой небрежностью, недовольством даже: мол, подарок твой не идет ни в какое сравнение с тем, что сделано для тебя мною. И, покачивая часы на цепочке, молвил с ухмылкой: «Ладно, поносим эти, пока именными не наградят».
И ведь наградили шельмеца — золотыми, заграничной марки «Мозер». По краю крышки затейливой вязью бежала гравировка: «Храброму бойцу мировой революции Гордею Фомичу Макееву». Но Прокоп тоже оказался не из трусливых. Первый его страх в бою был и последним. Через полгода сам комдив пришпилил к его почти что белой (краску выел пот) гимнастерке боевой орден Красного Знамени. «Ладно, поглядим», — многозначительно сказал Гордей и вскоре получил такую же награду. Всю войну шли они вровень, никто не хотел плестись в хвосте, так и вернулись в родную деревню, стоя друг друга, оба — красные герои.
Но никогда не говорили они о ней, об Ольге, из-за которой давно уже завелось меж ними соперничество, сначала явное, открытое, с петушиной сшибкой, хватанием за грудки, а потом, на войне, — подспудное, тайное. Почти два года отмахали они шашками в одном эскадроне и ни разу вслух не назвали ее по имени, даже во время длительных передышек, под звездами у костра, когда все располагает к воспоминаниям и откровенности. Перебирали по памяти чуть ли не всех жителей своих многолюдных Подосинок, а об Ольге ни слова. Хотя и думали о ней постоянно. И геройствовали, лезли в бою в самое пекло тоже с мыслью о ней: мол, ежели суждено в огне мировой революции не сгореть, уцелеть обоим, то Ольга уж, наверное, выберет из них двоих того, кто храбрей и заслуженней.
Так и предстали они перед Ольгой, вернувшись с войны, как два царевича, один лучше другого, перед царевной красой — долгой косой из стародавней мамкиной сказки…
«Ах, что вспомнилось!..» — растроганно пробормотал Прокоп, елозя тощими ягодицами по колоде и оглаживая ладонями можжевеловую палку. Весь день сегодня думал он о Гордее без обычной скрытной обиды, думал хорошо, с грустью и даже жалостью, будто бы Гордей — самоуверенный, нахрапистый, удачливый — нуждался в его, Прокоповой, жалости.
А уж сумерки густели над речкой, над луговиной, где прыгали кони. Все синей становилось небо, все ниже клонилось оно к земле, и на востоке уже не понять было, где кончается воздух и начинается твердь.
Из баньки выскочила голая девка — плечистая, высокая, голенастая. Девкино тело было распаренное, густо малиновое, и на холодном воздухе оно в миг взошло белесым облачком, словно бы закурилось, как раскаленный гвоздь, опущенный в воду.
— Что уставился, дед?!