Поначалу и он не прочь был в кругу односельчан похвастаться боевыми наградами, порассказать, как заработал их, а поскольку все мужики и сами воевали с немцем, приходилось больше вспоминать гражданскую. «Вот когда мы Перекоп брали…» — начинал, бывало, Прокоп, слюнявя в губах самокрутку и с наслаждением делая первую затяжку. И замолкал. «Ну и что?» — спрашивали мужики. «Помню, командир у нас на Перекопе был. — Прокоп делал вторую затяжку. — Ужасть какой бедовый! Как шумнет, помню: «Красные орлы, за мной!..» И опять замолкал. «А дальше что?» — «А что дальше? — удивлялся Прокоп. — Дальше мы врангелят этих, того…» Чего уж греха таить, на красное словцо не мастак был Прокоп. Вскоре его перестали слушать, и только он заводил: «Вот когда мы Перекоп…» — как раздавались смех и дружное шиканье — заткнись, мол, со своим Перекопом. А вот кличку себе схлопотал, так и прозвали его — Перекоп.
Все же лет пятнадцать тому назад, когда наконец-то по-настоящему вспомнили их брата фронтовика, пригласили его однажды на районное собрание, посвященное Дню Победы. Усадили их отдельно, на сцене, за почетным столом, на котором в праздничном свете сильных ламп поблескивали строго поставленные в длинный ряд огромные графины с водой. Можно было просто протянуть руку, налить в стакан и утолить жажду, — она сильно в тот вечер мучила Прокопа, наверное, от волнения. Но вольности такой он себе не позволил, графин не потревожил, сидел, напустив на лицо внимание, слушал выступления бывших солдат. Все шло ладно до тех пор, пока не предоставили слово и ему, Прокопу. Он внутренне готовил себя к этому весь вечер, но в решающую минуту растерялся, его бросило сначала в холод, потом он покрылся испариной. Уже тогда его мучила ножная болезнь, он тяжело заерзал за столом, застучал клюкой, пытаясь подняться и с тоской глядя на трибуну, которая, показалось ему, отодвинулась куда-то в даль. «Пусть с места говорит!» — закричали в зале. Однако ему отказали не только ноги, но и язык. Сумев в конце концов встать, он раз-другой взмыкнул нечленораздельно и под сдержанные смешки, правда больше сочувственные, чем злорадные, снова плюхнулся на стул… Удручала тогда Прокопа мысль, что его могли принять за пьяного, на деле ж он и капли не выпил.
Больше его никуда не приглашали, махнули на него рукой: робок-де и не оратор, пусть дома сидит.
Дед и сам знал за собой эту слабину — робость. И завелась она в нем давненько, еще в дни молодости, когда пришло к нему горькое понимание, что живешь не так, как хочется…
В ту зиму слух по деревне прокинулся: завелась в Колпинской даче, забегает на бывшее помещичье подворье лисица. Эка невидаль — лисица, никто бы и речи о ней не повел, да вся закавыка в том, что больно диковинна была колпинская Патрикеевна. Первым увидел ее Устин — старик трезвенный и ни в какой лжи не уличенный. Приплелся он на сожженное мужиками в революцию и покинутое хозяевами подворье, чтобы нарой-тройкой кирпичей разжиться — печку починить. Опустил в мешок кирпичину, глядь, а у елки неподалеку зверь стоит и этак пристально на него, Устина, смотрит. У безоружного старика в животе от страха похолодело — думал, волк, до того большим и плотным был зверь. А потом вгляделся — доподлинно лисица: морда острая, хвост пушист, шуба огнем полыхает. Старик на нее кирпичом замахнулся, а кумушка зубами щелкнула, пасть скривила — ухмыльнулась будто…
Было ж ей, понял Прокоп после, с чего ухмыляться, задала она кой-кому звону.
Ольга, пока они с Гордеем на войне были, стала настоящей красавицей. И ничего в ней почти не осталось от прежней тихони-скромницы, похожей на юную лошадку, по поводу и без повода опускавшей долу ресницы и заливавшейся густым румянцем. Теперь ходила по деревне павой разнаряженная, в козловых сапожках, с цветастой шалью на полных плечах, не замужняя, но уже хорошо знавшая свою женскую силу молодая баба. С Прокопом и Гордеем разговаривала, посмеиваясь, с небрежной снисходительностью. Но такой им, мужланам-перезрелкам, она казалась еще желаннее.
«А ну, женишки, подьте сюда!» — позвала она их однажды на вечерке. Поманила кивком головы в центр избы, где возле пьяного и усталого, сникшего к своей ливенке гармониста толпилось с десяток некрасивых, глупо хихикавших девок — ее подруг-наперсниц. Бойкий Гордей чуть ли не бегом на зов кинулся, Прокоп, как всегда, замешкался, приблизился бочком вслед за другом. Из-под низкой челки Ольга обожгла их обещающим взглядом: «Так как же, храбрые воины, еще не раздумали брать меня в жены?.. Вон они, — кивок на девок, — уши мне прожужжали про чудо-лисицу, что в Колпинской даче объявилась… Не врут?» — «Есть такой слух», — состорожничал Прокоп. «Да я ее, заразу рыжую, самолично видел», — крикнул Гордей. «Тогда слушайте мое слово… все слушайте! — Ольга притопнула ногой и подождала, пока в избе не утихло. — Кто вот из них двоих, — раскинув руки, она положила ладони на плечи дружков, — добудет мне колпинскую лисицу на воротник, тот и станет мне мужем».