Колем чурки на поленья, складываем в штабелек— кладём хитро, так, чтобы больше казалось — с воздухом между поленьями. В окнах столовой мелькание, плотное движение, доносится стук бачков и мисок, голоса — там полным ходом уничтожается еда. Хочется есть. Но мы выждем, «штрафникам» полагается в последнюю очередь. Они несчастные, и им обычно перепадает погуще, со дна. Их жалеет Шемет.
Штабель получился средним по величине, пришлось распилить еще один кряж, наложили сверху горбом — вышло вроде ничего, как раз норма двух нарядов, установленная Беленьким. Это точно знал каждый, и старшина обычно не приходил проверять — обмануть его невозможно, он все равно следит издали, из окон, все равно всегда рядом с тобой.
Наконец идем обедать, получаем по большой порции супа и каши, медленно съедаем в пустой столовой. Потом долго сидим, дремлем. Шемет ушел на склад получать продукты, в посудомойке тихо звякают миски. Мы вроде бы вне закона, вне общества, люди позабыли о нас. Мы будем долго дремать на столовских лавках: служба-то идет! Сумерки затягивают синей бумагой окна, холодком подступают от двери к нашим ногам. Но вставать не хочется. Вставать — значит идти чистить сортир. Кажется, если вот так долго, очень долго сидеть, все переменится, промелькнет, как во сне, и совсем не нам с Мищенко придется… Вообще-то мне не так уж и тяжко, весь день мне сегодня было по-особенному легко, чуточку возвышенно, да и сейчас не очень пугает второй наряд. Когда что-то есть в душе, когда она как бы едва помещается в тебе — все не страшно. Все можно перемочь. Только бы было это в душе. А оно у меня весь день сегодня есть. Откуда, что?.. Я думаю — и меня пегоньким жаром обдает: ведь Голосков пригласил к себе. И я пойду. И надо скорее разделаться с работой.
— Подъем! — вскакиваю и тереблю за плечо Мищенко.
В сарае берем ломики, лопаты, идем к дощатому продолговатому сооружению, входим внутрь. Желтовато горит одинокая лампочка. Сыро, холодно. Все десять очков обмерзли, их надо одалбливать. Начинаем. Желтый ледок брызжет вверх, в стороны.
Кто-то заглядывает в дверь, спрашивает: Как, можно?
— Подождешь, — отвечаю я.
Солдат уходит куда-то в лес.
Работа есть работа, делать надо ее хорошо. И чистую и грязную. Замполит Мерзляков рассказывал — у него в роте на фронте один учёный математик служил, очень известный в научном мире, так он любую грязную работу выполнял весело, даже сам иногда напрашивался. «Культурный человек, — будто бы говорил сам математик, — все должен уметь делать, ничем не гнушаться». Приводил в пример Толстого. Ну, я не могу сказать, что мне нравится такая работа, однако она страшна, пока за нее не возьмешься.
Отправляем еще двух солдатиков прогуляться по морозцу в лесок, берем метлы-скребуны, выскабливаем пол до досок.
— Все, — сказал я. — Как в лучших столичных домах.
— Гарно. Хоть житы оставайсь!
В казарме на нас сразу навалились.
— Р-рота! Встать, смирно! — скомандовал кругленький, румяный, как дорогой пирожок, младший сержант Васюков. Подойдя строевым шагом ко мне, он доложил: — Товарищ сержант! Личный состав готов посетить ваше культурное заведение. Когда прикажете?
От хохота, кажется, потрескались стекла в рамах, и я заметил: даже всегда строгий Зыбин-Серый слегка ухмыльнулся. Значит, действительно всем смешно. Смотрю на Мищенко — тоже ничуть не страдает, сияет глазками, помогает хохотать. Мы хорошо поработали, и это нас сблизило. А ведь шли утром, почти ненавидя друг друга, и, если бы пролентяйничали весь день, вернулись бы, пожалуй, врагами.
После ужина, когда наступило личное время, я надел выходную гимнастерку, перемотал обмотки новой стороной наружу, надраил ботинки, причесался — сделал все так, будто собрался в городское увольнение. Постарался, однако, чтобы никто особенно не приметил. Выскользнул наружу, пробежал двором возле стены, вошел в подъезд с другой стороны дома: здесь жили холостые офицеры и сверхсрочники.
В сумеречном коридорчике отыскал третью от края дверь. Постучал.
— Кто там? Входи! — прозвучал неспешный басок Голоскова.
Он лежал на железной койке в белой нижней рубахе, сатиновых брюках и шерстяных носках. Курил, глядя в потолок. На столе зиял раскрытой пастью патефон с пластинкой, на электроплитке сипел, будто тоненько голосил, горячий чайник. У стены слева, от пола до окна, высилась стопа обтрепанных книг. Над кроватью — застекленный портрет девушки с сержантскими погонами.
— Садись. Я сейчас.
Я не знал, что означает «сейчас», сел на табуретку и, видя крайнюю сосредоточенность Голоскова, понял: ему надо что-то додумать.
За окном, в безмолвии и тишине, посыпался сухой частый снежок, заштриховал небо, леса, землю. Замутил дальние огни города. Сделалось совсем глухо. Лишь раскалялся чайник да еле слышался сквозь стены и коридоры веселенький плач гармошки из казармы.