Читаем Журнал `Юность`, 1974-7 полностью

— Слушай, — вдруг привстал Голосков, и я вздрогнул. — Вот думал сейчас… Почему человек решил: могу делать на земле что захочу? Откуда взялся человек? Ну, предположим, от обезьяны. Но обезьяна не делает, что захочет, не убивает других обезьян. Она культурнее, значит… Почему один человек возвышается над другими? Кто дал ему это право? — Голосков прошагал к окну, уткнулся лбом в стекло, глядя на снег. — Как-то идем с одним из наших по лесу. Живность какая-то через тропинку ползет. Он ее — раз сапогом. Размазал. «Зачем?» — спрашиваю. Засмеялся, дурачком посчитал. Так всегда — сначала живность мелкая, потом ворону просто так, от скуки, женщиной попользовался… Сошло. Руки-ноги на месте остались, глаза не ослепли. Можно развиваться дальше. И появляется это проклятое право… Что нам делать, а?

Живо представляю себе лейтенанта Маевского, командира первого взвода, — среднего росточка, чистенький, подтянутый в струнку, всегда пахнущий одеколоном; исполнителен до мелочности, строг с подчиненными; брезглив; любимые слова: «Вы разгильдяй и неряха!» Невозможно себе представить, чтобы он спокойно отнесся к ползущему через тропинку червяку.

— Не знаю, — вздохнул я, решив еще послушать Голоскова, потом уж что-нибудь сказать, если будет ему интересно.

— Знаю, что не знаешь. Давай пить чай. — Он насыпал прямо в кружки заварку, залил кипятком, бросил по куску сахара, вынул из стола пачку печенья (наверное, прислали из Москвы). — Ты же будешь знать, а?

— Не знаю…

— Вот заладил. Мне-то надо с кем-то поговорить. А ты… человек еще не начатый, можно сказать, не уперся, как бык в крашеные ворота. Стихийно можешь изъясняться. Что думаешь — то скажешь. Большая ценность в таком слове. Когда устами младенца… Не обижайся, мы с тобой одинаковые: я тоже сочинял стишки. А насчет службы — просто братишки.

Голосков как-то зло накрутил патефон, опустил мембрану на пластинку. Из шипения, из ничего возникла вдруг, ущипнув сердце, довоенная, из самого моего детства, песенка:

Улыбнись, Маша,Ласково взгляни,Жизнь прекрасна наша,Солнечны все дни.

Он опять повалился на кровать, заложил под голову руку. Рубашка вылезла из брюк, ворот расстегнут, жиденькие русые волосы вспучились, как от ветра в серых больших глазах бесконечная рассеянность, скука. Шерстяные носки, присланные мамой, слегка проносились. И весь он ужасно гражданский, домашний, и я вспоминаю — он уже несколько раз подавал докладные с просьбой уволить его в запас.

— Это тоже Маша, — указал Голосков на застекленную фотографию. — Убили немцы. А я вот ничего, правда, чуть-чуть войны прихватил. Вроде опоздал. — Он повернул голову к фотографии. — Жениться не буду. Никогда. Веришь?

— А я стихи писать не буду, — вдруг как-то сказалось само по себе.

— Почему?

— Несерьезно. Так все считают.

— Правильно. Ты прозу давай. За нее, говорят, больше платят.

Голосков засмеялся. Потом мы помолчали минуту, слушая далекую гармошку в казарме.

— Поеду в Москву, домой, — проговорил Голосков, словно с риском доверяя мне очень важное. — Отпустят скоро. Зачем такого держать? Поступлю в медицинский. У меня ведь папа — врач известный, хирург. Малла терапевт. И дед был врач. Династия. Мне та же дорога начертана. От запаха йода и то чуть не плачу… Приезжай лет через пять, если заболеешь. Ну, и так просто приезжай, а?

— Приеду.

Голосков негромко рассмеялся, как бы для самого себя, радуясь своему отличному душевному состоянию, и положил тяжелую белую ладонь на мою руку.


4

Идем со старшим сержантом Бабкиным в город. Он отпросился, а мне выхлопотал увольнительную записку до двадцати трех ноль-ноль. Мы с ним самые близкие друзья в роте. В последнее время, правда, когда его назначили помкомвзвода, мы реже бываем вместе. Ему поставили железную койку рядом со старшиной (вообще-то им полагалось по отдельной комнате, но с жилплощадью в роте было плоховато), и он словно бы отдалился от меня. Да и подчиненные должны видеть: дружба дружбой, а служба важнее. Но все-таки Бабкин выхлопотал мне на сегодня увольнение — это считается большим поощрением, — и мы шагаем вдвоем в город.

— Миррово! — говорит он, налегая на букву «р», будто командуя, и отмеряет костлявыми ногами широченные шаги по твердой снежной дороге. — У тебя девушка была?

— Была. — Стараюсь попадать с ним в шаг. — Когда на рыбозаводе после ФЗО работал.

— Хоррошая?

— Ничего. Только отбили ее…

— Значит, слаб в коленках оказался.

— Теперь думаю: фиг с ней!

— Заведешь другую.

— Завел уже. В Армавире живет.

Бабкин приостановился, скосил на меня густо-коричневые, монголистые глаза, отрывисто захохотал, будто закашлялся.

— В Америке? Как же целоваться будете на таком большом расстоянии?

— В Армавире, говорю. Переписываемся.

— Вот козел-фантазер!

— Зато дружок был настоящий, — сказал я, сердясь на свою болтливость. — На рыбозаводе тоже. Вместе призвали. Колька Дергунов, по прозвищу Лось. Погиб на Сахалине. Там, рассказывают, япошки смертников в дзоты насажали. Потом драпали, конечно, до самого пролива Лаперуза… А Кольку, человека, жалко.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже