Не знаю почему, все кажется правдой, но хочу убедиться, прежде чем говорить. Пальцы сжимают бахрому накидки на кресле. Я молчу недоверчиво, где-то над головой бежит часовая стрелка.
– Не веришь? – хмыкает женщина снисходительно, глаза сужаются, губы начинают подрагивать от едва заметного смеха.
– Балетки, балетки, говорит, красивые. Она тоже танцевать хотела. Не дали. Ты не дала.
– Я? – недоумеваю.
И вдруг осознаю, что смех у женщины истеричный. Ее острые плечи нервно дергаются.
– Она злится на меня? – выдавливаю я. – За нашу последнюю встречу? За мою спешку, злость, за балетки?
Цвёлые глаза начинают выливаться, голос дрожит:
– Она не винит, ангелочки не винят. Только скучает. Обнять хочет.
– Прости, прости, – говорит кто-то из меня.
Мне плохо видно, будто все заливается водой, будто мы все тонем.
– Только она говорит, что важное хочет сказать. Говорит, что она – не Котька.
Я в ужасе осознаю, что пришла не бабушка, но все равно продолжаю эту пытку.
– В смысле? – вырывается из болезненной глотки, и ком врезается в горло. – При чем тут Котька? Это Ксения?
Выцветшие глаза просветляются, острые зрачки становятся четкими.
– Ксения, – кивают. – Только Котька не она. Нерожденная в небе осталась. Холодно там без мамы. Обнять хочет.
– Это не бабушка пришла, – машу я головой, пальцы выпутываются из бахромы, прячут мокрые глаза. – Это Ксюша, Ксюша, моя девочка, – говорю я в собственные ладони. – Я тоже! Тоже ску… – Но я только скулю.
Дома раскладываю диван в зале. Стелю постель, пахнущую цветочным кондиционером.
– Я хочу с тобой, – шепчет Сергей, кивая на спальню.
– Нет, что ты! – удивляюсь я. – Что это за пример для Котьки, что это за мать… С чужим дядей без брака в одной постели.
– Давай для вида, хотя бы. Придешь ко мне потом.
– Сережа! – качаю головой.
Я снова вижу этот сон: мне – восемнадцать, кабинет, врач, с Володькой только первый раз все случилось – и сразу две полосы, а он совсем не готов, я мечусь в ужасе, кто меня потом – с этим – возьмет, я стараюсь не смотреть на квадрат экрана, на овальное черное пятно во мне, нельзя смотреть, нельзя думать, боль, кровь, я корчусь, в забытьи держу мягкого младенца с нежной кожей, девочка, ребеночек, Ксюша, Ксения, она пахнет сладким, неизвестным еще, запахом из детства, но не случилась – не выросла из черной фасолины на экране, вырвалась с мясом, маленькой душой, не дали обнять, не дали прижать, не дали вдохнуть редкие волосенки; через четыре весны, склонившись с Володькой, смотрим на человечишку Котьку, Котька морщится смешно, краснеет, я решаю, что смилостивились теперь, что вот она… фасолинка, выросла в другом тельце.
Я просыпаюсь в поту, откидываю одеяло. Вытираю мокрые щеки, сглатываю ком в горле, но он врезается – цепляется черной фасолиной.
Эту фасолину не выдрать.
Я крадусь в зал, за дверью Котьки тихо.
В зале непривычно пахнет кремом после бритья. Сережа не спит, глядит на меня. Мне хочется спрятаться в нем, свернуться калачиком под его грудной клеткой. Мне чудится, что моя душа совсем маленькая, и она там уместится, никто не найдет – ни сон, ни Володька, ни прошлое, ни я сама. Мне хочется сбежать в Сережу, и я таю, мокрая, пока вся не впитываюсь, не просачиваюсь в его клетки.
Мутить начинает через три месяца. Кажется, только сейчас я начинаю осознавать, что у Сережи ржаные есенинские волосы. Интересно, у Ксюши будут такие же?
Мы смотрим на экран монитора и слушаем быстрый стук маленького сердца. Там уже не фасолинка, а малюсенький инопланетянин с вытянутыми головой и глазами, крошечные плечики его поднимаются и опускаются.
– Не надо, Ариш, – говорит мне Сергей после УЗИ. – Не ходи снова к бабке. Пусть будет как есть, не тревожь душу. Нельзя тебе сейчас нервничать.
Я чувствую, как между бровями ползет морщина. Он точно догадывается, что я – истеричка.
А мне надо знать, что вот теперь сжалились, что вот теперь Ксюшу вернут мне. Ей холодно там одной без меня – непринятой, выброшенной. Она, маленькая, обнять хочет, прижаться ко мне – к маме.
Когда мы приходим в садик, Сережа неожиданно присаживается в подбежавшей Котьке, которая замирает на мгновение, а потом вдруг раскидывает неуклюже ручонки и обнимает его напряженную шею.
– Смешная малая, – поднимает на меня глаза Сергей.
«Смешная…» – наверное, это хорошо.
Цвёлые глаза смотрят долго в проеме, не расширяя щель.
– Уверена, что тебе нужно снова? – спрашивают глаза.
В коридоре скидываю сандалии и прохожу босыми ногами в зал. Ступни касаются холодного пола. Я опускаюсь в низкое советское кресло и поднимаюсь на носочки, ноги на уровне коленей жмутся друг к другу. Я сама как те кузнечики с «танцев». Из раскрытого окна тянет прохладой после дождя. Я долго и бессмысленно изучаю синие цветочные горшки.
– Все ходите, все прощения просите, пытаете. Не для них ходите – для себя. – Женщина закрывает ставни и оглушает.
Я прячусь в цветочных горшках, блуждаю глазами между ними.
– Снова Ксения? – уточняют.
Я прочищаю горло.
– Да. – В груди у меня пусто и тихо.
– Кто нужен: бабушка или нерожденная? – Тон женщины бесцветный, как радужки глаз.
– Ребенок.