Но вот что напишет Клюев Есенину несколько лет спустя, в 1915 году: "У меня накопилось около двухсот газетных и журнальных вырезок о моём творчестве, которые в свое время послужат документами — вещественным доказательством того барско-интеллигентского, напыщенного и презрительного взгляда на чистое слово и еще того, что Салтычихин и аракчеевский дух до сих пор не вывелся даже среди лучших из так называемого русского общества. Я помню, как жена Городецкого в одном собрании, где на все лады хвалили меня, выждав затишье в разговоре, вздохнула, закатила глаза и потом изрекла: "Да, хорошо быть крестьянином". Подумай, товарищ, не заключается ли в этой фразе всё, что мы с тобой должны возненавидеть и чем обижаться кровно! Видите ли — не важен дух твой, бессмертное в тебе, а интересно лишь то, что ты, холуй и хам-смердяков, заговорил членораздельно".
Здесь говорит не "социальная ущемленность", не оскорблённое самолюбие таланта "из низов". Здесь — кровная обида за "чистое слово" под "напыщенным и презрительным взглядом".
Клюев был убежден, что "чистое слово" сохранилось лишь в "земляной" культуре, где оно не стало "бумажным". Живет это слово в "мирском сердце", которое связано со всеобъемлющим Словом благодаря посреднику — ангелу в сердце человека.
Таков "Ангел простых человеческих дел" в "Матери-Субботе". Именно в пору создания этой поэмы (то есть уже в начале 1920-х годов) Клюев часто возвращался к своей "кровной обиде" в беседах с Н. И. Архиповым, и бесценные архиповские записи помогают понять недосказанный смысл адресованных Есенину строк.
"Без ангела в сердце люди и в хрустальном дворце останутся мертворождёнными сынами своих мертвых отцов". ("Без ангела" — значит, "без чистого слова" — оттого они и не чуют "духа твоего, бессмертного в тебе".) "Треплют больше одежды мои, а о моём сердце нет слов у писателей". (А ведь ясно сказал в "Матери-Субботе": "Ангел простых человеческих дел / В сердце мое жаворонком влетел"!)
В отместку за "напыщенный и презрительный взгляд" со стороны "так называемого культурного общества" Клюев провозглашает свою поэзию "туземной и некультурной". При этом подчеркивает, что она изначально явилась как стихийное "порождение иного мира, земли и ее совести". Такую "туземную" культуру невозможно определить в понятиях и категориях "цивилизованного" общества — не те мерки: "Самоцветный поддонный ум может быть судим только всенебесным собором".
Не случайно "цикл" рассуждений Клюева о смысле своего творчества, зафиксированных Н. И. Архиповым, завершается записью, которая продолжает тему письма 1915 года:
"За себя и за меня Есенин ответ дал. Один из исследователей русской литературы представил Есенина своим гостям как писателя "из низов". Есенин долго плевался на такое непонятие: "Мы, — говорит, — Николай, не должны соглашаться с такой кличкой! Мы с тобой не низы, а самоцветная маковка на златоверхом тереме России, самое аристократическое — что есть в русском народе".
Этому "самому аристократическому" Клюев дал определение: "Самоцветная кровь". И в статье с таким заглавием писал о "тайной культуре народа", её "чисточетверговом огоньке красоты", незримом "для гордых взоров"; о том "мёде внутреннем, вкусив которого просветлялись Толстые".
Не снисходить к народной культуре, а
"Рассмотреть" — почти всегда означало для Клюева проглядеть, проворонить, тогда как увидеть по-настоящему — это всегда "разгадать". "Льдяный Врубель, горючий Григорьев / Разгадали сонник ягелей, / Их тоска — кашалоты в Поморье — / Стала грузом моих кораблей", — писал Клюев о своих любимых художниках. Разгадать "творческие сны", записанные в "земляную книгу" Руси, — только так, по мысли поэта, можно постичь "душу народного искусства", услышать "родное, громное слово".