Спортсмен стоит и шмыгает носом обиженно, кровь рукавом стирает, чуть ли не плачет от обиды.
— Ну? — говорю. — Сделай что-нибудь!
Молчит качок, бочком вокруг стола своего двигается, к милой поближе, а я на него напираю, злюсь, распаляюсь.
— А если я твою телку прямо здесь на столе изнасилую? — кричу. — Что, тоже ничего не сделаешь, рохля?
Молчит спортсмен, только сопли, с кровью перемешанные, утирает. Кидаюсь на него с кулаками, но в этот момент сзади подхватывают крепкие руки, тащат куда-то, тянут упирающегося меня, уговаривают:
— Успокойся, дружище, перепил ты маленько, дозу не рассчитал… Милосердные, мать твою…
Бармен ведет вяло передвигающего ногами меня в туалет, хлопает ободряюще по плечу и говорит:
— Извини, брат, не уследил, не остановил вовремя, налил больше, чем надо…
— Угу… — стыдливо бормочу.
В туалете меня выворачивает наизнанку, раковина быстро наполняется зеленой, с белыми густыми прожилками, вязкой жидкостью. Даже поблевать по-человечески не могу.
Замечаю старую, очень-очень старую, затоптанную сотней ног газету под раковиной. Фотография на газете напоминает что-то, заголовок тоже кажется смутно знакомым.
Поднимаю её.
Надо же, тринадцать лет назад…
Да-да, так всё и было, наверняка, хотя этого я не помню…
Смотрю на отражение: ублюдочные огромные черные глаза, пол-лица занимают, не меньше; кожа серая, сухая, словно пергамент, — кажется, ткни пальцем, она с мяса и слезет, словно одежда ненужная; рот, маленький, так, щелка какая-то, а не рот. Как целоваться таким, можете себе представить?
Наделили нас правами, Наташку и меня, ублюдков малолетних, четырехпалых, квартиры в количестве две штуки дали, в школу приняли — которую мы, к слову, за три года закончили, по предметам пробежались, знания проглотили, как волки голодные…
Над зеркалом, раковиной, плакат висит: человечек маленький, пухлощекий ромашку протягивает уродливому серокожему мне. Или Наташке?
Вытаскиваю сотовый, умудряюсь заляпать костюм зеленой жижей, но плевать-плевать-плевать…
— Да?
— Наташ, я в баре на Садовой, в «Ферзе». Забери меня, пожалуйста…
Наташа, она уродливая, серокожая, маленькая и тощая — колени при ходьбе сгибаются назад, словно у страуса.
Опираюсь на её плечо, дерганно шагаю, подпрыгиваю почти, волочусь за женой, женился на которой, потому как выбора у меня не было по-любому.
Перешагиваю дружка незадачливого: никто не удосужился его поднять, к стенке оттащить хотя бы. Наташа шепчет успокаивающе, ласково, глаза-фары нежно всеми цветами радуги переливаются, утешают, заботятся обо мне, пьянице и разгильдяе:
— Все будет хорошо, Костик. Не волнуйся, солнышко моё, все прекрасно… Я люблю тебя, маленький…
Перед глазами плакат проклятый.
Останавливаюсь, поворачиваюсь к публике шахматной, растерянной, притворяющейся, что занята поеданием пищи. Кричу:
— Не надо быть милосердными! Любите меня! Ненавидьте! Только вот милосердие свое выкиньте на помойку, заройте в самую глубокую яму, скиньте с самолета в Гималаи! Жалость, она унижает, жалость — это как безразличие, хуже даже! Не будьте ко мне милыми — будьте ко мне
Молчат, жуют, пивко попивают, только бармен пристально так на меня смотрит, притворяется, наверное, что понимает… Шепчу:
— Пожалуйста…
Самое хреновое, что и заплакать не могу, глаза для этого не предназначены — мои чертовы огромные глазища, как у насекомого поганого!
— Пойдем, Костенька…
— Не много ведь прошу… — бормочу. — Не хочу, чтоб меня жалели, хочу, чтоб любили… за заслуги любили, в смысле…
— Я люблю тебя, маленький…
Наташа упрямо тащит за собой, и мы растворяемся в ночи, пропадаем в ней, исчезаем, сливаемся с чернильно-синей тьмой, как два чертовых насекомых, как два уродливых черноглазых хамелеона.
Мы — это две проклятые твари, приговоренные жить в чужом мире.
Николай Горнов
«Мастер по ремонту крокодилов…»