— Потом доделаешь, слазь! — грозно приказывает прапорщик и тут же забывает обо мне, потому что его тарелки бачковой наполнил лучшими кусками, а Потапенко не может на них смотреть равнодушно: слюной захлебывается.
Я сижу в кабинке еще минут десять, глотаю слюну и стараюсь не смотреть вниз, на солдат и братву. Успею поесть, все-таки последний обед в неволе, можно и потерпеть. И успокоиться надо, потому что сердце вдруг заколотилось так, словно лечу вниз головой с крана.
Когда я получил свою пайку, Битюк уже отобедал и разминал сигарету с фильтром. Деньги у «деда» водятся, подрабатывает «пассажирством» — носит зекам с воли чаек, водочку и все такое прочее. Я нерешительно потоптался на месте, точно никак не мог выбрать, где бы присесть, а потом устроился на ящике из-под стекла, поближе к охране. И лениво ем. Так медленно, что Губошлеп успевает прибежать, справиться с первым — жиденьким борщом — и с жадностью принимается за второе — «конский рис» — перловую кашу. Голодный блеск в глазах солдата пропал, черновато-серая ложка пореже летает от миски ко рту. Губошлеп поглядывает на часы на руке прапорщика и прислушивается к разговорам. Бедолага, соскучился на вышке по человеческой речи!
— Слышь, начальник?! — обращаюсь я к прапорщику Потапенко. — Мне на кран надо, лебедка барахлит.
— Вали, — разрешает прапорщик, подобревший после сытного обеда.
— Трос все время травится сам по себе, — продолжаю я объяснять, будто получил отказ, — надо опустить чуток, а он метра на три проваливается…
— Я же сказал: иди, — благодушно произносит прапорщик и широкорото зевает, показывая черные, прокуренные зубы.
— …А когда подымаешь, тоже проскакивает, — рассказываю я, вставая с ящика. Понимаю, что прапорщик вот-вот разозлится и отменит разрешение, но продолжаю. Мне надо, чтобы объяснения застряли в дырявой голове Губошлепа, а случится это только тогда, когда они переплетутся с раздражением прапорщика.
Я своего добился. Потапенко захлопнул пасть на половине очередного зевка и рявкнул:
— Катись на свой долбанный кран, пока я не передумал! Губошлеп, словно приказ относился к нему, запихивает в рот целый ломоть хлеба, допивает одним глотком компот и бежит к вышке. Я же неспеша перехожу на противоположную сторону дома и лезу на кран. Наверху выкуриваю сигарету, наблюдая за Губошлепом. Вернулся он на пару минут раньше, под зад или в морду не получил и поэтому, подражая прапорщику, зевает. Минут десять будет зевать и потягиваться, а потом заснет. Облокотится на перила, прислонится головой и плечом к стойке, поддерживающей крышу, пристроит автомат, чтобы не падал, — и захрапит. Кроме меня никто пока не догадывается об умении Губошлепа спать стоя. Я случайно узнал, когда в ветреный день чуть не зацепил железобетонной плитой вышку. Плита прошла в полуметре от головы солдата, а он даже не пошевелился. В обеденный перерыв я спросил Губошлепа:
— Не испугался?
— Чего? — не понял он.
Я объяснил.
— Да?! — удивился он, пошевелил толстыми губами и строго произнес: — Ты это, поосторожней, а то еще убьешь!
— Да я пошутил, она метрах в двух прошла, — соврал я, догадавшись, что не видел Губошлеп плиты. Не видел, потому что спал.
— Ну, ты все равно поосторожней, — еще раз посоветовал он и посмотрел на меня настороженно: знаю ли о его тайне и не выдам ли?
Знаю, салага, знаю, зелень подкильная! Но закладывать тебя не собираюсь, сам попользуюсь твоей любовью поспать. Тогда и появилась у меня мысль о побеге. Два месяца я ее вынашивал, изучал местность вокруг стройки, подмечал все, что может пригодиться: и столовую, и заводик, и эшелоны. Сегодня я проверю, насколько толково все продумал и правильно ли рассчитал время.
Я развернул стрелу крана к дому, затем к забору. Нижний конец стропа, висевшего на крюке, болтался в нескольких сантиметрах над колючей проволокой. Я опять повернул стрелу к дому, затем вынес чуть за забор и потравил трос. Губошлеп уже обнимал автомат, наверно, спит. Я свистнул на всякий случай. Сморило беднягу! Сегодня «деды» отобьют у него не только охоту спать на посту, но и почки. Отобьют и мне, если поймают. Я видел, какими привезли двоих беглецов. Их минут на десять положили между бараками, чтобы вся зона могла полюбоваться. Один до сих пор в больнице лежит, а второй, в ожидании когда выпустят подельника и накинут срок, по вечерам сидит на нарах и почесывает на руках и ногах жуткие сине-красные шрамы от собачьих укусов. На солдат он зыркает с такой лютой ненавистью, что от них после каждого взгляда должна бы оставаться только кучка пепла да облачко дыма вонючего.
Я вылез из «скворечника», перебрался на стрелу. Правду говорят, что произошли мы от обезьяны, по крайней мере, когда висишь на порядочной высоте, цепкость в руках появляется звериная. На всякий случай я повозился немного с тросом, будто подтягиваю его (это руками-то!), полез дальше, к концу стрелы, к шкиву, с которого свисает трос. Стрела порядком проржавела, не поймешь, в какой цвет была выкрашена в последний раз. Шкив тоже ржавый по бокам, но паз отшлифован тросом, поблескивает.