Дверь радиорубки была открыта. Лера перебирала пластинки. «И всё уже работает?» – спросила. «Сейчас увидим», – сказал я. Когда индикаторная лампа в «Казахстане» набрала полный накал, у меня уже были подключены два микрофона, и новый я протянул ей: говорите что-нибудь. «Что говорить?» «Ну, как под мостом поймали Гитлера с хвостом – новости, короче». «А стихи можно?» И, глядя прямо на меня, она стала читать: «Косым, стремительным углом и ветром, режущим глаза, переломившейся ветлой на землю падала гроза». Я задохнулся от узнавания. Взял второй микрофон и, когда она сделала паузу, продолжил: «И вниз. К обрыву. Под уклон. К воде. К беседке из надежд, где столько вымокло одежд, надежд и песен утекло». Получилось не так, как хотелось, – сипло и неровно, гавканье какое-то. Я сбился, а Лера не без лукавства продолжила: «Далёко, может быть, в края, где девушка живёт моя»… Потом она и меня будет учить читать стихи, главное – правильно дышать при этом, так, как их самих учили в пединституте, – мне не привилось. В дверях появился Силуанов: «Что это было?» Павел Коган, стихи. «Буль-буль, буль-буль, – изобразил директор. – Ясно, что не проза, да не разобрать ни черт
Я вернулся в радиорубку и застал Леру стоящей коленями на стуле, придвинутом спинкой к столу с аппаратурой, а туфли её валялись на полу. «Ты знаешь, у Кульчицкого тоже есть о дожде, – сказала она, обуваясь. – Дождь. И вертикальными столбами дно земли таранила вода». Ну, не специально же она выбирала все эти эр и эл… А под внезапный настоящий дождь мы с ней попадём месяцев через восемь, под первый ливень семьдесят второго, промокнем до последних ниток, будем сушиться и всё делать как-то без стихов. Да и не любила она стихи на самом деле. Когда я читал сходу сочинённое: «Шаловливый шелест шёлка. Полусвет иль полумрак. Кто подглядывает в щёлку, приглушив зевок в кулак?» – она засмеялась и сказала, что это был чуть ли ни единственный раз, когда она вообще пододела комбинацию.
Постоянно подключенной решено было сделать старшую линию – семь динамиков в классах и два в кородоре, и Силуанов потренировался запускать гимн. «Завтра перед линейкой врубим. И думайте о дикторах, о программах». «Я о закаливании могу прочитать», – нашёлся Дерягин. «Во, самое то, – ухмыльнулся директор. – Сентябрь скоро закончится, а скука – аж скулы сводит. Что, нечего замутить? Или не с кем?» Я сказался наезжающим. «Да все мы тут люди не местные, – рассмеялся Силуанов. – Но вы же нашлись, я так понимаю? – Он ткнул пальцами в нас с Лерой. – Буль-буль, буль-буль. Ищите дальше! А ты, мухач, когда свою штангу привезёшь? Я среди бела дня школу закрываю – и мне стыдно, вы это понимаете?» «Мне даже классного руководства не досталось, с кем заниматься?» – сказала Лера. Не было класса и у Дерягина. Не, ну, есть же самодеятельность, предположил я, актив там. «Завтра я вам соберу актив в пионерской, – пригрозил Силуанов. – Даже если это сплошь балалаечники окажутся». Я воспроизвёл первый куплет своих страданий: а за мостом за – азеленела… Лера сняла очки, чтобы вытереть слёзы, и я увидел её глаза. «А если, – заливался Дерягин, – если ещё на венике играть – ваще помрут со смеху». «А тебя три дня не брить, пачку нацепить и – умирающим лебедем на сцену, – без смеха сказал Силуанов. – Самое то убожество получится».
На первом активе выяснилось, что какое-то шевеление происходит после уроков в интернате, но в школу перенести было нечего. Посудачили и разошлись. На второй я принёс «Имена на поверке», Лера достала свой экземпляр, и девчата-активистки подумали, что это наш тайный знак. Послушали, кто как читает. А на третьем решено было создать клуб старшеклассников и к открытию подготовить композицию по стихам ифлийцев – послание потомкам. Круг сузился, но встречи сделались ежедневными. Подбирали стихи и песни («Бригантина» стала гимном клуба), разрабатывали мизансцены. «Выступать будем в физкабинете, – сказал я. – Демонстрационный стол разберём, крышку – на пол вместо сцены, тумбы по бокам, на доску – декорации. И прожектор из эпидиаскопа сделаем – выделять говорящих».