Мой сын Аллен шел рядом со своей сестрой, и оба старательно делали вид, что не имеют друг к другу никакого отношения. По-моему, она его презирает, а он ее не выносит. Это может остаться у них на всю жизнь, но они научатся скрывать свои чувства в розовом облачке нежных слов. Дай им — каждому отдельно — их завтрак, моя сестра, жена моя: яйца вкрутую, огурчики, сандвичи с джемом и ореховой пастой, красные, пахнущие бочкой яблоки, и пусть идут в мир плодиться и размножаться.
Так Мэри и сделала. И, получив по свертку, они ушли каждый в свой обособленный тайный мирок.
— Ты довольна службой, дорогая?
— Да, очень. Мне в церкви всегда нравится. А ты… признаться, я часто теряюсь — верующий ты или нет. Правда, правда! Твои шуточки иной раз…
— Подвинь стул поближе, родная моя родинка.
— Надо обед разогревать.
— К чертовой бабушке твой обед.
— Вот, вот они, твои шуточки. Об этом я и говорю.
— Обед не святыня. Будь на улице потеплее, посадил бы я тебя в лодку, выехали бы мы с тобой за волнорез и половили бы там рыбку.
— Сегодня нас ждут Бейкеры. Слушай, Итен, все-таки верующий ты или нет? Тебе самому-то это ясно? И почему ты даешь мне какие-то дурацкие прозвища? Хоть бы изредка называл по имени.
— Не хочу повторяться и надоедать тебе. Но в душе у меня твое имя гудит, как колокол. Верующий ли я? Что за вопрос! Разве так бывало, чтобы мне хотелось придираться к каждому блистательному слову в Никейском символе и разглядывать его со всех сторон, точно мину замедленного действия? Нет. Мне этого не нужно. Но удивительное дело, Мэри! Если бы душа и тело мое иссохли в неверии, как горох в стручке, стоило бы мне услышать слова: «Господь, пастырь мой, я ни в чем не буду нуждаться. Он взрастил меня на злачных пажитях», — и в желудке бы у меня похолодело, сердце в груди забилось, в голове вспыхнуло бы жаркое пламя.
— Ничего не понимаю.
— Умница. Я тоже не понимаю. Хорошо, скажем так: в младенчестве, когда косточки у человека еще мягкие и податливые, меня уложили в маленький епископальный крестообразный ящичек, и там тело мое сформировалось. Так удивительно ли, что я выклюнулся из этого ящичка, как цыпленок из скорлупы, приняв форму креста? Ты разве не замечала — ведь у цыплят тельце тоже в какой-то степени яйцевидное.
— Ты говоришь ужасные вещи — и даже детям.
— А они — мне. Эллен только вчера вечером спросила меня: «Папа, когда мы разбогатеем?» Но я не сказал того, что знаю: «Разбогатеем мы очень скоро, и ты, не умеющая сносить бедность, не сумеешь снести и богатство». Это истина. В бедности ее терзает зависть. В богатстве она, того и гляди, задерет нос. Деньги не излечивают болезни как таковой, а только изменяют ее симптомы.
— И так ты отзываешься о своих собственных детях! Что же ты обо мне скажешь?
— Скажу, что ты моя радость, моя прелесть, огонек в тумане жизни.
— Ты как пьяный. Будто и в самом деле выпил.
— Так оно и есть.
— Неправда. Я бы учуяла.
— Ты и чуешь, моя дорогая.
— Да что с тобой происходит?
— Ага! Значит, заметно! Да, происходит. Перелом, такой перелом, что все во мне разбушевалось к чертовой матери! До тебя докатывают только те валы, которые дальше всего от центра бури.
— Итен, я начинаю беспокоиться за тебя. Самым серьезным образом. Ты стал какой-то дикий.
— Помнишь, сколько у меня наград?
— Медалей? С войны?
— Их давали за дикость, за одичание. Не было на свете человека менее склонного к смертоубийству, чем я. Но на фронте меня втиснули в новый ящик. Время — каждая данная минута — требовало, чтобы я убивал человеческие существа, и я выполнял это требование.
— Тогда было военное время, и так было надо — за родину.
— Время всегда бывает какое-то особое. Ему служишь, а свое упускаешь. Солдат я был что надо — решительный, находчивый, беспощадный. Словом, нечто весьма приспособленное к условиям военного времени. Но, может быть, мне удастся выказать не меньшую приспособленность и теперь, в наши дни.
— Ты меня к чему-то подготавливаешь?
— Да! Как это ни прискорбно. И мне самому слышатся извиняющиеся нотки в моих словах. Надеюсь, впрочем, что это обман слуха.
— Пойду накрывать на стол.
— После такого сокрушительного завтрака о еде и думать не хочется.
— Ну, хорошо, тогда перекуси тут чего-нибудь. Ты заметил, какая на миссис Бейкер была шляпа? Должно быть, привезена из Нью-Йорка.
— А что она сделала со своими волосами?
— Ты тоже обратил внимание? Они у нее почти лиловые.
— «Свет во просвещение языков и во славу народа израаилева».
— Что это Марджи вздумалось уехать в Монток в такое время года?
— Она же любит утренний воздух.
— Нет, рано вставать она не привыкла. Я ее всегда поддразниваю на этот счет. И все-таки очень странно, почему Марулло принес детям карамельные яйца?
— Ты связываешь эти два события? Марджи поднялась ни свет ни заря, а Марулло принес гостинец детям.
— Перестань дурачиться.
— Я не дурачусь. На сей раз я не дурачусь. Если рассказать тебе по секрету одну вещь, обещаешь молчать?
— Опять шуточки!
— Нет.
— Тогда обещаю.
— По-моему, Марулло собирается в Италию.
— Откуда ты знаешь? Он сам тебе говорил?