Он вел машину, охваченный страхом и скоростью: все было не так, как прежде — одиночество такси, оцепенение перед стаканом бурбона, ощущение, что тебя куда-то уносит мчащий в ночи поезд, сонная жизнь последних лет. Теперь он сам управлял тараном времени, как тогда, когда играл на фортепиано и музыкантов вместе со слушателями уносили в будущее его воображение, мастерство и сумасшедшая скорость, с которой бегали его пальцы по клавишам, не укрощая музыку, не сдерживая ее мощь, а просто отдаваясь ей, как всадник, одновременно натягивающий поводья и вонзающий шпоры в крутые бока коня. Теперь он сидел за рулем машины Флоро Блума со спокойствием, какое бывает у того, кто наконец воцарился в своих границах, в самой сердцевине собственной жизни, навсегда отбросив призраки воспоминаний и смирение, чувствуя всю полноту и жар своей неподвижности и несясь при этом вперед со скоростью сто километров в час. Он был благодарен каждой секунде, отдалявшей его от Сан-Себастьяна, как будто это расстояние отделяло их от прошлого, спасая от его чар, только Лукрецию и его, бегущих из обреченного города, уже невидимого за холмами и туманом, чтобы ни один из них не мог поддаться искушению обернуться и вновь взглянуть на него. Дрожащая стрелка спидометра с подсветкой показывала не скорость движения, а меру дерзновения души Биральбо, щетки дворников методично смахивали капли со стекла, чтобы он мог видеть дорогу в Лиссабон. Поднимая глаза к зеркалу заднего вида, он встречался с лицом Лукреции в анфас; он слегка поворачивал голову, чтобы увидеть ее в профиль, когда она вставляла ему в губы зажженную сигарету; искоса следил за ее руками: она то настраивала приемник, то делала звук громче, когда попадалась одна из тех песен, что вдруг снова стали правдой. Они нашли в машине Флоро — а может, он специально оставил эту музыку там — старые пленки, записанные в «Леди Бёрд» в лучшие времена, когда Биральбо с Лукрецией еще не были знакомы, когда он играл вместе с Билли Сваном, а она подошла после концерта и сказала, что никогда не слышала ничего подобного. Мне хочется верить, что они слушали тогда и запись, сделанную в тот вечер, когда Малькольм познакомил меня с Лукрецией, и что в шуме звенящих на заднем фоне стаканов и разговоров, который прорезала острая труба Билли Свана, был след и моего голоса.
Слушая музыку, они ехали на запад по шоссе вдоль берега моря — прибрежные скалы и волны все время справа. Они узнавали те тайные гимны, которые объединяли их еще до знакомства, — потом, когда они слушали их вдвоем, эти песни казались частью симметричного кружева прежних жизней каждого из них, предвестием судьбоносного случая, устроившего им встречу и даже нарочно подобравшего к ней мелодии тридцатых годов. «Fly me to the moon[17], — сказала Лукреция, когда последние улицы Сан-Себастьяна остались позади, — увези меня на Луну, увези в Лиссабон».
Около шести часов вечера, когда уже начало смеркаться, они остановились около мотеля, стоявшего чуть в стороне от шоссе: с дороги были видны только горящие окна за деревьями. Закрывая машину, Биральбо совсем близко услышал протяжный шум отлива. Лукреция, в длинном клетчатом пальто, с дорожной сумкой на плече, спрятав руки в карманах, ждала его в свете холла. Биральбо снова утратил обычное чувство времени: чтобы измерять время, проведенное рядом с ней, нужно бы выдумать иной способ. Прошлая ночь, встреча с Флоро Блумом и со мной, все, что происходило до звонка Лукреции, стало далеким прошлым. До остановки в мотеле они проехали пять или шесть часов, но его память превратила их в несколько минут, и казалось невероятным, что еще утром он был в Сан-Себастьяне и что этот город продолжал существовать — где-то там, далеко, в темноте.
Но мы существовали. Мне нравится сопоставлять воспоминания об одних и тех же моментах: быть может, в ту самую минуту, когда Биральбо просил комнату в мотеле, я спрашивал о нем у Флоро Блума. Застегивая пуговицы сутаны, толстяк поглядел на меня со смиренной грустью человека, не сумевшего предотвратить беду.