– Я вас предупредил, Александр Константинович, – снова заговорил Поляков. – Не вынуждайте меня к крайним мерам, постарайтесь избежать их и пойдите навстречу следствию. Вы ведь совершенно не старый еще человек, вам рано прощаться с жизнью и здоровьем, все еще у вас впереди. А упорство и запирательство для вас плохо кончатся. Если же подпишете признание, вас могут освободить уже в зале суда. В крайнем случае отправят в лагерь на небольшой срок. А в лагерях у нас люди за честную работу ордена получают!
Русанов криво усмехнулся, отводя глаза.
«Вы-то сами верите в то, что говорите?» – хотел спросить он. К счастью, хватило ума промолчать. Да и не хотелось болтать попусту.
– Одним словом, я оставлю вас ненадолго, – сказал Поляков. – Воспользуйтесь временем с пользой, очень вас прошу.
Он вышел, ступая как-то особенно мягко, хотя на нем были тяжелые кирзовые сапоги.
«Странно, – подумал Русанов, как о чем-то важном, – почему он носит грубые кирзачи, а не хромовые сапоги, как все остальные следователи? А вот мои «молотобойцы» были в кирзовых сапогах! Я отчетливо помню, как они прохаживались по моим ребрам! Грубые сапоги, грязные руки, сбитые костяшки… Это о многом говорит! Наверняка Поляков сам развлекается избиением подследственных, то-то с таким знанием дела рассказывает об отбитых почках. Какой-то оборотень… Человек с такими чертами лица, с маленькими, изящными, по-настоящему аристократическими руками – и притом зверюга, настоящая гадина!»
И тут он спохватился, что думает не о том. Не о следователе Полякове надлежало думать в недолгие отведенные ему на размышление минуты, а о Мурзике!
С отчетливым ощущением беды, навалившейся на него, Дмитрий ехал на вокзал Монпарнас, откуда отправлялись поезда на Медон. Тупо смотрел в окно и так старательно пытался ни о чем не думать, что от напряжения даже голова заболела. Еще оставалась надежда, что здесь какая-то ошибка, что…
Не думать!
Уже смеркалось, когда он сошел с поезда в Медоне. Дмитрий сначала озадачился: в темноте трудно будет найти нужный поворот на шоссе, – а потом порадовался: ну и хорош же оказался бы он, если бы приперся сюда белым днем! Если Мариньян сказал правду – а зачем, в самом деле, таксисту врать? – штабс-капитану Аксакову мелькать в окрестностях виллы «Незабудка» небезопасно. И это очень мягко говоря!
Так что очень хорошо, что уже стемнело. Правда, во всяком хорошем непременно есть что-то плохое: последний поезд в Париж уходит через полтора часа. Успеет ли Дмитрий за столь короткое время найти «Незабудку», выяснить то, что хочет выяснить (и кстати, еще бы недурно разобраться,
Впрочем, положа руку на сердце, Дмитрий мог бы сказать, что ни сомнения, ни колебания его не слишком-то одолевают. Откуда-то, словно бы с небес, снизошла странная, спокойная уверенность, что он все узнает и все успеет сегодня. Как это называют испанские тореадоры такой момент? Ах да, момент истины, el momento de la verdad!
Он шел по обочине шоссе и размышлял, откуда знает эти слова. Вроде бы с испанскими тореадорами отродясь не встречался, не знался, не общался. Так откуда же? И в ту минуту, когда, совершенно того не ожидая, он чуть ли не уткнулся в полутьме на столб с прибитой к нему табличкой: «Villa «Myosotis», вспомнил: да ведь Витька Вельяминов, очень увлекшийся аргентинским танго в пору их жизни в Энске, вдруг решил выучить испанский язык, чтобы лучше понимать, что означают волшебные слова, которыми сыпала мадам Мишель-Михайленко: очос атрас, мулинет, очо кортадо, болео… Танго Витька вскоре бросил – не шло у него дело с танцами, не способен он был к движениям под музыку, ибо еще до рождения наступил ему медведь на ухо, однако испанских слов, самых неожиданных, он все же набрался и довольно долго приветствовал Дмитрия восклицанием: «Буэнос ночес, амиго!» – и ему было наплевать, темный «ночес» или самый настоящий белый «диас» стоит за окном. Ну а звучное «el momento de la verdad» вообще прилипло к нему, как банный лист.
Вспомнив о Витьке Вельяминове, Дмитрий невольно обернулся и всмотрелся в темноту: не идет ли тот следом – со своей всегдашней, чуточку виноватой улыбкой, с красной запекшейся струйкой в углу рта и кровавыми погонами на плечах? Не было никого, разумеется, однако от воспоминаний о друге Дмитрию вдруг стало легче. Теперь он словно бы не один был в медонской глухомани, в беспросветно сгустившейся тьме. Да не столь уж она и беспросветная, вон и огонек забрезжил неподалеку сквозь ветви… Уж не в той ли самой вилле «Myosotis» он горит?