Ветер поднимал бастылы полыни. Ветер, дыша тяжко и медленно, как умирающий старик-воин, шевелил кусты и сухие травы, касался колючих шариков выжженных репьев шершавой ладонью. В пустыне был господин один — ветер, и все понимали это. Скалы осыпались, земля растрескивалась и не родила. Зима остановилась, как останавливаются старые часы, и медный маятник Солнца, и серебряный маятник Луны — оба зависли в дымном пустом небе, где не пролетало ни ястреба, ни коршуна. Земля звенела под ногой, и небо над головой уходило далеко и глубоко в синюю бездну. Запрокинь лицо — и потеряй сознанье от паденья в небо. Будешь лететь век, не остановишься, не уцепишься за сухую пахучую земную травку.
Золотая статуя блестела под Солнцем. Золотой Бог сидел недвижно, скрестив ноги, глядя большими раскосыми пустыми выпуклыми глазами вдаль, в пустыни и снега. Вдали, в горах, прогремел взрыв. Бог глядел вдаль и видел, как через пустыни, тайгу, снега, леса, степные тропы к нему идут двое — мужчина и женщина. Они шли к нему, проживая жизнь свою. За время пути к нему они прожили не одну жизнь, а много жизней. Они любили и разлюбили, рождали и оплакивали. Они мучались и праздновали. Они умирали; они возрождались; они плакали снова, потому что не знали, что смерть — это тоже жизнь.
Золотой Бог глядел в степь радостно и спокойно. Он ждал людей к себе.
Во лбу статуи, там, где сиял когда-то синий Третий Глаз, обозревавший владенья Темучина — Владыки полумира, зияла сиротья дыра.
…ТЫ СЧАСТЛИВ?! НЕТ, СКАЖИ, ТЫ СЧАСТЛИВ?!..
ДА, Я СЧАСТЛИВ. ПУСТЬ ВОЙНА. А Я, Я СЧАСТЛИВ.
Да, он счастлив. Но почему каждый день он идет, бежит на эту самую улицу, к тому самому дому, где была в одной из квартир настежь распахнута дверь и мертвый человек навзничь лежал на холодном крашеном полу своей — или чужой? — комнаты.
Он стучится во двери. Все двери закрыты. Его мучает, что он помог ему, когда он умирал. А если он там сейчас лежит, за одной из этих дверей. А? Если он не умер, а был просто без сознанья. Сон бывает как смерть. А потом он проснулся, и у него громко забилось сердце. Или у него смертельно болит ожившее сердце, и он опять умирает, от чудовищной боли, что сравнима разве только с родовой, когда и мать и ребенок причащаются густо-красного смертного вина, — и некому ему всунуть меж зубов даже простецкий, дедовский нитроглицерин?..
Он мечется по темному, страшному дому. Он стучится в подъезды лбом. В двери глухих квартир — кулаками. Изредка слышен мышиный шорох за дверьми, ему открывают испуганные, ошалелые люди: «Вам кого?.. Чего?!.. Вы пьяный, гражданин!.. Дядя, а мамы нету дома… Сейчас в полицию позвоню — вас тут видят уже который день, стыдно, взрослый мужик, так израненный, видно по всему, с Войны, — и надо же так влюбиться!.. Прекратите вы за ней бегать, она сама к вам придет…» Извините… извините… извините.
Вот она, эта дверь. Да?! — она: здесь сорван номер. Но на соседней тоже… сорван. Черт! Он ударяет ногой и в ту, и в другую. Двери глухо гудят. Немотствуют. Где его лицо! Его лицо!
«Я ХОЧУ ВЗГЛЯНУТЬ НА ЕГО ЛИЦО!»
…а может, там уже распад и шевеленье, от коего колени подгибаются…
…а может он сейчас, восстав, так же бьется лбом об одну из проклятых дверей, беззвучно крича: «Выпустите!.. Выпустите меня!..» — и при этом — какое, какое же у него ЛИЦО?!…
…зачем этот ужас. Зачем этот ужас ему. Человек мертв — это уже дело морга. И всех кладбищ в Армагеддоне, для этого предназначенных.
Он стоит у безмолвной двери, набычившись. Сильно ударяет в нее обоими кулаками, рискуя в кровь разбить руки. Так застывает — с кулаками над головой.
— Черт возьми. Черт возьми. Черт меня возьми совсем. Лучше бы жена моя, Женевьева, увела меня тогда с собой к Луне — с балкона. Лучше бы я в той коммунальной ванне навек уселся с разрезанными руками. Черт меня возьми совсем. Эй! Кто-нибудь!..
Эхо. Слепота. Глухота. Немота.
…- Господи!.. Полыхает-то как!.. И ни одной аварийной машины!..
— Да вот, вот, едут, пожарные наши бестолковые… люди-то там уже все равно сгорели… или мечутся, кричат… факелы живые…
— Кто, кто поставил рядом с посадочной полосой эту машину «ТЕХНИКА БЕЗОПАСНОСТИ»?!.. вот так обезопасили… все в России так!.. он ведь крылом зацепился, крылом… и взорвался!..
— Мама-а-а-а, я боюсь, как самолет горит… я не хочу лететь… я хочу — дома!..
Лех подносил и подносил сигарету ко рту. С виду спокойно он курил. Жадно затягивался. Надвинул кепчонку на глаза. «Я не верю, что она погибла. Не верю».
КТО — ОНА?!
«Произвел посадку рейс сто двадцать второй из Иркутска!» — гундосый голос аэропортовской дикторши дрожит, она тоже видит в свое прозрачное окошечко, как полыхает на летном поле самолет рейс сто двадцать девять. «Встречающих просим пройти к стойке номер два!..»
Лех бросил сигарету. Лицо его, отраженное в лице чужого мужика, глядящего на него пристально из темной орущей толпы, сначало застыло, потом дернулось, как под током.
От стойки номер два шла Воспителла, в разодранной блузке и рваном свитере, в его собственной куртке, с горящими щеками.
От автосправочной наперерез ей шли они, черные.