Никто не знал, до каких пор оно продолжалось и когда и как окончилось, потому что все село спало. Только утром увидели заблеванные пороги Дополаворо и извилистые следы велосипедных шин на дороге; на рассвете было холодно (как заметила попадья), и, должно быть, у задарских барышень, не выспавшихся и терзаемых приступами желудка, стучали зубы, когда они возвращались обратно в город в своих маечках и шортиках. В помещении поста спали за полдень, и карабинеры довольно поздно отправились на дежурство. А чуть погодя оттуда вдруг донеслись крики, визг, рыдания. Мичко и Илийца, уже дважды приходившие с молоком, как раз оказались поблизости, когда это стряслось, и стремглав кинулись к изгороди, чтобы оттуда наблюдать за сценой, которая разыгрывалась за решетчатым окном, но не поняли как следует, что происходило. В памяти у них осталась такая картина: Евлалия, в розовой комбинации с бретельками из стеклянных камешков, с глубокими впадинами над ключицами, рыдала и дрожала всем телом, как тростинка, так что беспорядочные прядки ее волос извивались как змеи; у самого своего горла она держала нож с волнистым лезвием, которым режут хлеб, и в стремительном жутком tremolo делала такое движение, будто хочет вонзить его в себя; Джона хватался за голову, пытаясь вырвать свои кудри, стоял на коленях, отчаянно ломая руки, которые как бы каялись, обещали, умоляли. Сцена была волнующая, очень напряженная и содержала в себе нечто колдовское.
Затем все стихло, вновь воцарилась мертвая тишина, и в то утро более не было слышно ни стука сабайона, ни шипения яичницы, ни песни парохода в тумане. А на другой день больше не было Евлалии. Никто не видел, как она улетучилась.
— Вот так Смилевцы и в тот раз не нашли учителя, — погрузился в рефлексию Ичан. — Не везет в этих делах нашему селу: сдается мне, если пересчитать всех учителей, что у нас были, скажем, от святого Саввы до вот этой бабы, Гриманделовки, то на все про все больше шести, ну, от силы семи не сочтешь!..
Через некоторое время, при падении Италии, здание сгорело. Подожгли его немцы, чтобы там не угнездились «ribelli». Теперь, с выбитыми окнами и почерневшими ступеньками, оно утопало в траве под обожженными и надкусанными соснами. Перед ним еще стоял памятник Миле, заброшенный и несколько одинокий; цементная его облицовка потрескалась и частично отвалилась; издали он выглядел источником, в котором пересохла вода.
— …И тогда, — завершил Ичан свою повесть, — забрал я опять тот сосуд и положил на старое место, вон туда, где Мигуд, он там и сейчас стоит и стоял от самого сотворения мира, еще со времен попа Адама, у которого было девять дочерей, из которых он восемь хорошо замуж выдал, за богатых да за попов, а вот девятая, Милойка, чертовым путем пошла!..
XVI
— А каков человек был этот Джона? — заводили горожане Ичана.
— Ну-у-у… как бы вам сказать? Не самый лучший, однако и не из самых худших, каких хватало в других селах. Дьявол его разберет! Когда настроение хорошее — лицо светится, глаза веселые, поет в комнате так, что все кругом гудит. Скажет, бывало: «Mamma mia!» — точно дитя малое. Встретит пацаненка, что молоко попадье несет, погладит по голове, приласкает: «Piccolo berecino»[82]. Идет по дороге, остановится и глядит, как мы лозу подрезаем, разговорится, начнет показывать, как это у них делают — говорит, будто они лозу поднимают на подпорки, как вьюнок по стене. Болтает о доме, об отце с матерью — чуть слезу не пускает. А в другой раз — господи помилуй! Схватит кого-нибудь, запрет в каморку без окон — и ну пальцем глазные яблоки прижимать, загоняет глаза в голову — сам, собственными руками!.. Лицом изменится, не узнаешь — совсем другой человек, да. Причем не скажешь, что человек рассердился, не в себе, взбесился, говорю вам, просто совсем другой человек: можно сказать, будто этот не знает то, что тому, первому, известно.
— Как это? — переспросил шьор Карло с заинтересованным непониманием.