— Бумага-бумага, — передразнивал ее дед, — заладила как кукушка. Ты на войне-то не была — не знаешь, как там случается… Разберись попробуй, кто жив, кто нет. В плен может опять же попасть, а оттуда не сразу, — уже без прежней уверенности предполагал дед.
Перед тем как играть свадьбу Семену, прибирали в горнице, и дед, сняв балалайку с гвоздя, протянул мне:
— На, учись… Не успел поиграть твой дядя…
По наследству балалайки достались многим обливским парнишкам. Пашке Каменнову — от отца, Веньке Политову от брата старшего…
При желании много можно насчитать. Нет нужды в Обливской в балалаечниках. А вот с танцорами плохо, не у кого поучиться хорошей пляске. Нет Захара Андреевича… Мог бы и Алексей Березнев показать, мог бы, да не покажет. Изредка приезжает он к клубу на своем «Москвиче», стуча костылями, заходит в коридор, станет у притолоки, привалится плечом к стене, внимательно глядит на девчонок, танцующих вальсы. До войны первым плясуном был он. Только не в клубе, а на игрищах удивлял Лешка своим умением, потому что не было у парня хороших сапог. А на поляне можно и в чириках из грубой кожи, а то и разувшись, так отбацать русскую, что через много лет не забудут, как плясал Лешка Березнев.
Был он ровесником Якова, вместе уходили в армию. Мечтал Алексей принести с действительной службы хромовые сапоги. И принес. Лакированные, с аккуратными подковками. Но десятого мая налетела его автомашина на мину, и зарыли его ноги в чужой земле. А сапоги, что ж, лежат в сундуке…
…Репетиция закончилась поздно. На улице разлилась темь, дул северный ветер, слегка морозило. Невидимо, высоко, тревожно прогудел реактивный самолет. Я шел и думал об октябрьском вечере, о том каким он должен быть. Мне хотелось, чтоб люди не просто послушали старинные и современные песни, а увидели себя, вспомнили, задумались. А тем, кто молод, чтобы представилась жизнь их прадедов, дедов, отцов, пусть увидится им красота земли, пусть подумается, как надо беречь то, что есть на ней.
НА ИСХОДЕ ЧЕРНОТРОПА
Уже во дворе можно было понять, что гульба началась: дом гудел от разговоров, от смеха. Стряхнув с фуражек дождинки, мы вошли в комнату, и в нос ударили запахи селедки, соленой капусты, жареного мяса. Гости уже выпили, сидели на стульях, подминали под собою постель.
— А-а, явились наконец! — известила о нашем появлении уже чуточку захмелевшая, разрумянившаяся Олимпиада. — Пожалуйте к столу, — пригласила она, и рука ее, мягко выгибаясь, проплыла сверху вниз, указав нам на длинную, чисто выскобленную скамью.
Загремели бутылки, забулькала, заколыхалась в граненых стаканах водка. Елена пригубила стакан, замотала головой и ушла на диван, примостилась на валике, рядом с незнакомой мне девушкой в очках с толстой роговой оправой. Долетели обрывки разговора о безэтапных уроках, о поурочном балле, и я понял, что новенькая в очках — тоже учительница из Обливской школы.
Компания собралась самая разношерстная, как и обычно в селе. На самом почетном месте, в центре сдвинутых столов, сидел Тит Данилович. Он здорово постарел, голова его стала гладкая, как тыква, лишь над теменем бурела жиденькая растительность. Теперь он уже не учитель рисования, а директор школы, и потому и гулянку пытался возглавлять. По правую сторону по-хозяйски смело помогала ему Олимпиада Звонарева, работавшая кашеваркой в бригаде Иллариона Матвеевича. Тут же были и сын бригадира Шурка, и его невеста Нина Рябинина, успевшая после концерта сбегать домой и вместо белого платья, в котором выступала, надеть черное, с робким вырезом на груди. Мне припало сидеть как раз рядом с ней. Знал я ее чуть ли не с пеленок, а вот уже невеста.
От водки, от духоты гости размалинились, запели, спотыкаясь, вразнобой:
Светло, задумчиво выплывал из нестройного хора голос Нины Рябининой. Слышалась в нем грусть и тайная надежда, неосознанная, но уже бередящая душу тревога. Нина выплескивала свое сердце, позабыв, что она тут не одна, рядом люди, и все они разные: добрые, завидущие, счастливые или обиженные чем-то в жизни. Но она видела только Шурку, склоненного над гармошкой, и пела ему.
Задевая стулья подолом синего платья, к Шурке подошла Олимпиада, положила на его шею белую полную руку, грудью придавила его плечо и вызывающе прямо глянула на Нину. Девчонка не выдержала, отвернулась.
в голосе Нины мне почудились слезы, и спину мою холодно осыпали мурашки. Я повернулся к Шурке, хотел ему сказать, намекнуть, но не решился. Гармонист вяло разводил мехи, млея от выпитой водки, от прикосновения жаркой женской руки, от своей молодой силы.
Песня закончилась, Олимпиада тотчас рывком сняла руку, притопнула каблуком:
— А ну, Шурик, припевки…