Мысль о Раисе Максимовне (что ее нет, умерла) встревожила меня. Я подумал: а почему это здесь Розочка в белых туфельках и платье в золотой горошек? Подумал, а Розочка вдруг тотчас прочитала мою мысль и сказала так ласково-ласково, как бы извиняясь:
- А ты, Митенька, догадайся, догадайся, ангел мой!
Меня словно током ударило, так внезапно проста была догадка. Я очнулся, но прежде чувств уже знал, что произошло непоправимое.
- Прости, Розочка, прости! - сказал я вслух, толком не понимая, за что прошу прощения, но вполне уверенный, что она меня слышит и простит.
Осторожно, словно со спящей на руках, я встал и так же осторожно, словно спящую, положил Розочку на кровать. Распрямляя ее еще не остывшие члены, я подумал, что Розочка стала значительно тяжелее. Bcе это время, что ее укладывал, я избегал смотреть ей в лицо, а когда посмотрел - прежде мысли возликовал (мне показалось, что Розочка живая), но тут же вместе с мыслью и опечалился.
Розочка лежала с открытыми глазами, и на лице ее была запечатлена жалостливая-жалостливая улыбка. Она словно бы просила у меня прощения - ну хотя бы за то, что стала для меня значительно тяжелее.
Я невольно простер ладонь и закрыл ей глаза. Мои действия были машинальными, я чувствовал, что руководствуюсь не своим, а каким-то общечеловеческим опытом, который более моего полезен, но который сейчас, применительно ко мне и Розочке, почему-то ранит.
- Нет-нет, ты передо мною ни в чем не виновата. Это ты меня прости, потому что мне очень-очень одиноко. Да, очень...
Я зажег лампадку перед иконой Божией Матери. Подошел к Розочке, поцеловал ее в лоб, перекрестил и сам перекрестился. Потом достал бутылку водки, два стакана и вышел к "таксисту по лицензии".
Таксист спал, откинув спинку кресла. Я постучал по капоту, он вскинулся, зажег габаритные огни. Потом, потягиваясь, вышел из машины и, увидев, что наполняю стаканы, спросил:
- Всё?!
Я ничего не ответил, подал стакан, накрытый бутербродом.
- Царство ей небесное... совсем молодая, - сочувственно сказал таксист, и мы не чокаясь выпили.
Потом я еще налил (ему поменьше, а себе опять полный), в общем, опростал всю бутылку.
- Она сказала, чтобы я не печалился, не оплакивал ее, ей там... хорошо.
Таксист зябко поежился, но не от холода, и я отпустил его.
- Приезжай часам к десяти, - попросил я и пошел в хату.
Не глядя на Розочку, лег на полу рядом с ее кроватью. Мне хотелось, чтобы приснился солнечный родник, которым мы могли бы любоваться вместе с Розочкой, но мне раз за разом снилось, что я выхожу к таксисту и он спрашивает:
- Всё?!
И это "всё?!", нескончаемо множащееся и повторяющееся в сознании, как эхо, терзало меня так сильно, что я просыпался: да - всё... Всё потеряло смысл. Я остался один на необитаемой планете.
ГЛАВА 47
После похорон я не стал задерживаться в Черноморске и на другой день уже был в Москве, а утром следующего дня - в Барнауле (стоял на площади возле автовокзала в ожидании рейсового автобуса в родную Черемшанку).
Я не был дома шесть лет. Для Барнаула - ничто, для меня - четверть моей прожитой жизни. И все же я был как будто тем же, а все вокруг - другим. Ларьки, ларьки и опять ларьки - они стояли повсюду... И музыка... Казалось, пришел какой-то вечный праздник, но - только казалось. Иногда возле киосков и палаток, переполненных заграничными товарами, вдруг возникали потерянные лица сельских жителей, которые всеми силами старались не замечать крикливого изобилия, - старались, но не могли... Мешки с товаром, с которыми и они приезжали на рынок, выглядели нищенскими, словно сумы побирушек.
В полдень я сидел в переполненном "рафике" на своем новеньком чемодане. Мужики и бабы, тазы и ведра и еще всякая громыхающая утварь постепенно утряслись, превратились в единую живую массу. Даже я со своим инородным чемоданом стал ее неотъемлемой частью.
За городом салон оживился, разговоры вращались вокруг цен и покупок, но больше - кто и что увидел. Мужикам, как по заказу, попадалась сплошная пьянь. (Ладно бы на вокзале или под забором - прямо на крылечке в паспортное отделение!..) Бабам - беспризорные детишки: худющие, грязные, с болтающимися головками на тонких шеях. Притом зло матерящиеся промеж собой, будто в умственном помрачении. (О таком, ин, и после войны не сказывали.)
У поворота к дому, у знаменитого, прямо-таки царского ясеня я попросил остановить автобус. Когда был маленьким, мы с мамой часто отдыхали под ним. Когда подрос, залезал на него и в трещинах ствола, из которого сочился древесный сок, ловил майских жуков. После десятого класса, уезжая в далекую Москву, постоял под ним, как бы на долгую память.
Ясень оказался не таким уж большим и царским. В разветвлении одна часть дерева была высохшей (местами омертвелая кора свисала рваными ремнями виднелась застарелая, побитая личинками древесина).