То несет чепуху Симона, злясь на свое безобразие и свое растреклятое целомудрие, то Виктор бранит сестру за то, что она настроила приемник не на ту станцию, какую ему хочется, и столовую заполнили дикие звуки, напоминающие визг автомобильных шин и скрежет несмазанных шестерен. А то и сама сеньора Лоайса начнет крутить ручки настройки, отыскивая креольскую музыку. Бренчание гитары и народные песни еще больше сдвигали меня в сторону грубой простоты. Бывали минуты, когда Ирене не хватало только сине-белой индейской головной повязки, чтобы мое впечатление от этой бесхитростной музыки стало полным. Но как потом поражала меня и какой чудесной казалась эта самая «грубая простота»!
Иной раз и сам я нападал на Симону за то, что она не умеет сидеть: так закидывает ногу на ногу, что видны резинки.
И все равно я любил этот погребавший меня вулканический пепел. Жаждал задохнуться в полном отрицании каких бы то ни было идеалов, утонуть в грубом материализме женщин этого семейства, которые, кстати, считали себя набожными, поскольку перед образом луханской пресвятой девы у них денно и нощно теплились две лампадки. Я старался внушить себе, будто меня интересует все, что для них составляло предмет приятной беседы: ссора соседа с его половиной, сплетни о хозяйке дома напротив, похождения красотки, служанки, живущей за углом.
Я вместе с ними ополчался на двоюродных сестер Ирене и Симоны — те перестали с ними здороваться, узнав, что сеньора Лоайса разрешает дочери поддерживать знакомство с женатым человеком. На мой взгляд, это была не бог весть какая потеря для семейства Лоайса.
Иногда мы выходили вечером прогуляться по улицам Тигре — Ирене, Симона, сеньора Лоайса и я.
Сеньора Лоайса и Симона шли сзади, Ирене и я — впереди. Я раздваивался, обгонял на десять метров свое тело, шедшее под руку с Ирене, и говорил себе:
— Вот они шагают, — вечная парочка.
Мы молча проходили мимо открытых дверей, откуда падал свет. Кое-где в дверях стояли женщины и девицы, провожая нас инквизиторскими взглядами, оценивая наше положение в обществе, стоимость платья Ирене, степень безобразия Симоны, возраст сеньоры Лоайсы.
Я представлял себе, как обсуждали нас эти женщины, стоя в дверях со скрещенными на груди, поверх концов шейного платка, руками. Завидев нас, умолкали и устремляли на нас испытующие взоры. Сплетен хватит на целый вечер. Я закусывал губу, чтобы не расхохотаться, когда мысленно воспроизводил истинный и нарочитый ужас, с которым они будут рассказывать, что «видели своими глазами» женатого человека под руку с девицей на выданье. Эти разговоры, более чем вероятные, забавляли меня, я потом пересказывал их Ирене, она улыбалась и замечала:
— Пусть их говорят, что хотят, милый. Лишь бы мы были счастливы…
Однако я хмурился при мысли, что одна женщина могла и в самом дело вволю посмеяться надо мной, увидев меня под конвоем Симоны и ее матери, — моя жена, и я об этом немало думал.
«Если я хотел быть счастливым с Ирене, мне надо было с самого начала безоговорочно принять весь ритуал буржуазной морали». Вот почему я не только не отвергал комедию этой вечерней прогулки, но с удовольствием играл ее. Мне нравилось выставлять себя на всеобщее обозрение во исполнение лицемерных правил добропорядочности, тем самым показывая, что я почитаю материнскую власть и подчиняюсь ей, как подобает мужчине, который к тому же еще и женат и должен непременно развестись со своей женой, чтобы вступить в брак с ее дочерью.
Хотел ли я быть счастливым? Безусловно! И поэтому я но имел права ни на шаг выходить за пределы пошлого четырехугольника, образуемого всеми парами, выступающими под охраной матери и сестры. Я не только обязан был соблюдать буржуазные правила хорошего тона, но еще и гордиться тем, что вынужден обстоятельствами подчиниться им.
Я говорил себе: «Со временем благодаря этим усилиям я стану таким же, как Виктор, Альберто, Ирене или сеньора Лоайса. Тогда я смогу насладиться счастьем. Неважно, что старуха, раздувшись от гордости упивается собственным лукавством: „Хоть он и женат, а я все-таки его приручила!“ В конце концов я стану таким же нулем, как любой из них, и тогда буду счастлив».
Ирене догадывалась о том, что со мной происходит. Понимала, что в душе влюбленного идет борьба и что он не жалеет сил для собственного поражения. Это была жестокая борьба, но девушка верила, что победит.
Разве не сообщал я ей свои самые тайные мысли, разве не делился самыми подспудными переживаниями? Всегда рассказывал обо всем хорошем и плохом, что думал о ней. Я не позволял себе нечестной и темной игры. Многие из приведенных здесь рассуждений появились у меня уже после нашего разрыва.
Иногда мы сидели после ужина в патио, среди вазонов с кустами, и Ирене, прильнув ко мне, говорила:
— О, если б ты знал, милый, как мама тебя любит! Она понимает, какой ты добрый и как ты меня любишь.
— А я? Да мне иной раз хочется целовать ей руки и звать ее мамой.
И я говорил это искренне.
Однажды, желая подтвердить подлинность моих добрых чувств к сеньоре Лоайсе, я заявил ей: