— Да поймите же вы наконец, что я ради вас же стараюсь, из жалости к вашему горбу и уродливой образине. Вот дурья башка! Ведь если девушка окажется сговорчивой, у вас на всю жизнь останется чудеснейшее воспоминание. Вы сможете на всех углах кричать, что знакомы с самым восхитительным существом на свете. Подумайте только — вы будете первым мужчиной, которого она поцелует!
— С чего вы, собственно говоря, взяли, что первым?
Это было уже слишком; кровь ударила мне в голову — ведь под угрозой была моя «идея», — и я закричал:
— Какого черта, Риголетто, ты лезешь не в свои дела!
— Не называйте меня Риголетто! Мы с вами не в таких близких отношениях, чтобы это давало вам право придумывать мне прозвища.
— Нет, вы только посмотрите, как заговорил этот урод!
Но горбунок, кажется, уж заглотал наживку.
— А если мне там нанесут оскорбление словом или действием? — поинтересовался он.
— Не смеши меня, Риголетто. Тебя и пальцем никто не тронет! Ведь ты шут. Ясно тебе? Шут и гнида. Так нечего строить из себя оскорбленную добродетель.
— Категорически протестую, кабальеро!
— Можешь протестовать, сколько тебе влезет, только выслушай сначала. Ты бессовестная гнида. Надеюсь, я выражаюсь достаточно понятно? Ты сосешь кровь из всех в этом кафе, кто имеет неосторожность развесить уши и клюнуть на твои сладенькие речи. Во всем Буэнос-Айресе второй такой бесстыжей твари, как ты, днем с огнем не сыщешь. Какого же, спрашивается, дьявола ты лезешь с претензиями, когда с тебя вполне достаточно того, что я из глупой прихоти вызвался отвести тебя в дом, где ты не достоин подметать пол в прихожей. Какая тебе еще требуется награда, кроме поцелуя, который она — сама святость — запечатлеет на твоем… нет, не лице, на твоей мерзостной харе.
— Не оскорбляйте меня!
— Короче, Риголетто, соглашаешься ты или нет?
— А если она откажется меня поцеловать или меня просто вышвырнут вон?
— Я дам тебе двадцать монет.
— Когда мы пойдем?
— Завтра. Подстригись, приведи в порядок ногти.
— Ладно… Дайте мне пять песо.
— Держи десять.
В девять вечера мы отправились с Риголетто к моей невесте.
От горбунка невыносимо несло духами, новенький лиловый пластрон топорщился у него на груди.
Сумерки сгущались над городом; метался в поисках выхода запертый в лабиринте улиц ветер, а по краям неба, в печальном свете раскачивающихся электрических лун, наползали друг на друга и пластами рушились головокружительные нагромождения туч.
Мерзко было у меня на душе, тоскливо. Я чуть ли не бежал вперед, а мой кособокий спутник, едва поспевая за мной, ковылял сзади и, хватая меня за полы пиджака, умолял жалостливым голосом:
— Вы меня совсем загоните! Что с вами?
А во мне бушевала такая ярость, что, не нуждайся я в Риголетто, я отшвырнул бы его пинком на середину улицы.
Как отчаянно завывал ветер! Ни души не было видно вокруг, и в призрачном свете, сочащемся сверху сквозь рифленую жесть облаков, отчетливей рисовались контуры зданий и насупленные гребни крыш.
Под ногами — ни веточки, ни соринки. Словно полчища невидимых духов подчистую вылизали метлами асфальт. И я был словно не здесь, а продирался, заблудившись, в дремучем лесу.
Ветер с силой прижимал к земле верхушки деревьев, но не отставал проклятый прилипала, гнался за мной по пятам, преследовал, как злой гений, словно все зло, какое было во мне самом, вселилось в его отвратительное, горбатое тельце.
А мне было так грустно. Вы даже вообразить себе не можете, как невероятно, грустно мне было. Я понимал, что нанесу сейчас моей бездушной обидчице жесточайшее оскорбление, что этот шаг навсегда закроет для меня ее сердце, но это не мешало мне бормотать про себя, пока я мчался вперед вдоль пустынных тротуаров:
— Если бы Риголетто был моим братом, я бы не позволил себе такого, — и я понимал, что, если бы Риголетто был моим братом, я мучался бы всю жизнь от невыносимой жалости к нему. К нему, отторгнутому от радостей жизни, не знающему женской любви, которая скрасила бы хоть как-то его жизненный путь, усеянный оскорблениями и насмешками. И я добавлял, что женщина, полюбившая меня, должна бы была прежде полюбить его.
Внезапно я замер перед ярко освещенным подъездом.
— Сюда.
Сердце бешено колотилось в моей груди. Риголетто перевел дух и, привстав на носки, произнес, поправляя галстук:
— Одумайтесь! Вы один будете во всем виноваты! Какой срам!..
Стройная и высокая, встретила она нас на пороге сияющей огнями гостиной.
Хотя лицо ее улыбалось, но глаза смотрели на меня с тою же испытующей сдержанностью, с какой она остановила их на мне в тот первый раз, когда я сказал ей: «Позвольте мне сказать вам пару слов, сеньорита», и это несоответствие между сложившимися в улыбку лицевыми мышцами — ибо этот прелестный мимический жест, который мы называем улыбкой, есть всего лишь результат особого рода сокращения лицевых мышц, — и выжидательным холодом глаз, рассматривающих вас как бы со стороны, было столь разительным, что всегда производило на меня странное впечатление.
Она было радушно двинулась мне навстречу, но, заметив горбуна, удивленно остановилась, бросая на нас вопросительные взгляды.