Стихоплетство есть занятие старинное. Не будучи в силах взять сущее изнутри, со свойственным сущему ритмами и музыкой, виршеплет увлеченно, искренне убеждает себя и других так называемыми находками новых рифм, новых созвучий. Испытанием подлинности стиха служил и может служить перевод на другой язык. Как-то мне довелось видеть тетрадь с великолепными переводами с английского и несколькими стихотворениями самого переводчика — пустейшими: у переводчика не было за душой ничего, но обращаться со словом он умел.
Об одном современном нашем громком поэте дружественные французы скромно спрашивали: «Вероятно, он особенно звучит по-русски, но если судить по переводам на французский, то мы как-то не находим…»
У В. Яковченко есть свой голос, есть, что сказать, ему дается слово. Я разделяю сказанное в предисловии о «своей любви» автора. Но не согласен с уместностью шаблона классификации: вот ряд великих, шесть имен от Пушкина до Есенина, а вот — В. Яковченко.
Искусство — мозаика, его фреска сложена из разных кусков, и единство фрески зависит от подлинности каждого вкрапления, от «самости» каждого вкрапления, какой самостью и держится вся фреска. И если каждый электрон обладает собственным трехмерным пространством, уходя и приходя с которым он изменяет свойства атома, то каждый поэт обладает
Коль был помянут Пушкин, то замечу, что он стал велик, будучи мудр — в коренном значении этого нашего слова. Такие наслаждаются беспрестанным ученьем даже от жеста, интонации, случайнейшего встречного. Версификация им чужда, они увлекаются отделкой не строф, а сущностей мысли. И ходят они не по академическим лужайкам, а по широким полям культуры, которые всенародны.
О мастерах версификации заботиться нечего, они цветут до старости, умея не задумываться о подлинности лавров в самосплетенных венках. Таланты же тонкокожи, склонны к сомненью. Кто-то сказал, что писатель должен задаваться делом выше своих сил. Это только на вид парадоксальное изречение нуждается лишь в одном пояснении — речь идет о храбрости таланта.
Но художнику нужно и мудрое приобщение к культуре, без доверия к культуре ему в искусстве не прожить. И даже просто не выжить, в какой бы ряд его ни поставили классификаторы.
В этой связи, мне кажется, можно прикоснуться если не к единственной, то к немаловажной причине трагедии Есенина. Но Есенин нам слишком близок, поэтому я обращусь к такой же трагедии Хемингуэя, силовые линии которой, благодаря удалению, столь же четки, как тропы и гребни дюн на листах аэрофотосъемки пустыни.
Хемингуэй вошел в искусство по праву крупного таланта, с тем же замахом, что Стендаль, — создать шедевр. Может быть, великолепнейший слог Хемингуэя был результатом более суровой самокритики, такое можно предположить, но не стоит доказывать. Во всяком случае, изумительный слог Хемингуэя побеждает психологические несообразия, заставляя читателя их принимать. У Стендаля не было таких несообразий. Но в одном Хемингуэй бесконечно превзошел Стендаля — в истинно охотничьем чутье на дичь — читателя. (Эта минута на облаве, когда, выбирая место, знаешь — зверь пойдет именно здесь!) Отсюда прижизненная неизвестность француза и быстрая, яркая слава американца.
Как многие и многие на всем белом свете, я читаю и буду перечитывать Хемингуэя. Но что до этого ему
Он писал честно, с полной отдачей себя. На полке же получалась
Талант небезопасен для обладателя. Талант — разрушительное бремя, когда нет опоры на широкие плечи культуры. Хемингуэй балансировал под давящим грузом, и, мечась по свету, он вместо шедевра сотворил личный миф. На его книги падает отсвет сенсационной биографии, но ведь должно быть обратное! Сейчас в моде гробокопательское и часто фальсификаторское сочинение писательских биографий, — но единственная биография писателя, — это его книги. Повторяю, я люблю читать Хемингуэя, мне нравятся его книги, даже последние, и я не верю, что его личное мифотворчество было надуманным. Такое полезно для сбыта, но талант не удовлетворяется коммерцией.