Читаем Златая цепь времен полностью

До своего последнего дня Хемингуэй обладал завидной и для молодого человека мускулатурой, физической неутомимостью. Герой его романа «Там, за рекой, деревья», написанного в сумерках авторского тупика, умирает от инфаркта. Это отговорка, на самом деле герою все омерзело и жить совсем не для чего… Хемингуэй понимал, что черпать нужно было из моря, а не из речек, что его метанья по свету были скольженьем по поверхности, а не ходом в глубину без дна. Беспокойство писательского духа не удовлетворишь самолетами, стрельбой по человеку и зверю, ловлей рыбы в Гольфстриме. Крепкое сердце Хемингуэя не отказывалось гнать кровь, но как быть, коль сама кровь не обновляется?

Конечно, критик, поклоняющийся литературным рангам, искренне посмеется: Хемингуэй и В. Я., эк хвачено! Генерала сравнить с рядовым! Однако ж каждый из нас неповторим. Вместе со мной моя вселенная закрывается так же, как для династа, чью смерть величают кончиной, уходом и прочее, прочее, прочее…

По мне, куда трагичней писательской жизни Хемингуэя слишком часто происходящий, но так редко замечаемый и понимаемый размен таланта, самобытного таланта, но не сумевшего опереться на культуру, размен на проторенные рублевые дорожки, которые ведут в никуда: в псевдомир слов, а не мысли, где жизнь обменивается на фальшивки — на выдумывание рифм и ритмов, обменивается, при удаче, на сиюминутную трескучую славу, а не на поэзию.

Я не могу указать двери в культуру, не слишком верю в поучительство и в ученичество, хоть твердо знаю, что учиться нужно каждоминутно, как это и делает живой человек. Живой человек учится от себя, ибо каждый человек — и множество, и часть, и целое, и личность, и народ.

В диккенсовском «Пиквикском клубе» все весьма добродушно (но свысока) подшучивают над Сэмом Уэллером: этот ловкач, у которого ума побольше, чем у его хозяина, милейшего мистера Пиквика, и у его друзей, не умеет говорить по-английски, он лишь изъясняется на своем родном языке, и это смешно.

Гончаров на «Фрегате Палладе» любуется речью неграмотного матроса Фаддеева. Этот барин и этот мужик друг друга отличнейше понимают, что вскоре блистательно докажут в Севастополе другие Гончаровы и другие Фаддеевы.

В Англии, Франции, Германии, Италии — словом, в Западной Европе уже давно родному языку учатся в школах, а кто не научится, тот остается со своей местной бедной речью — способом изъяснения с соседом, не больше.

Колесо, рычаг и все подобное, что сейчас ходом истории сделано капитальнейшим в жизни, могло быть изобретенным одиночками. Но Слово-Глагол, через которое эти вещи стали быть и стали принадлежать нам, сотворил весь народ. У нас речь есть творчество всенародное, посему — безымянное. Наша речь — это мы все.

И сейчас, когда, по спешной необходимости, в школьном обучении русская речь схематизированно обедняется, за речью настоящей нужно все же обращаться к народу.

В Западной Европе языком литературы и всяческого просвещения был до не так уж давнего прошлого латинский язык; можно проследить, как не только под формальным, но и под духовным его влиянием слагались нынешние европейские языки, которым нужно обучаться в школах.

А. Блок, говоря в специфических для него образах о цивилизации и культуре, разделяя и противопоставляя эти понятия, относя понятие цивилизации к сотням тысяч людей осуждаемых Блоком на «свержение», и почитая носительницей культуры «массу», стоял, да простит его горькая тень, на столбе, с которого ему виделись Запад да кучка петербургских словомодников. Блок писал: «Перед усмешкой мужика умрет мгновенно всякий наш смех; нам станет страшно и не по себе». А все же и сам Блок, и А. Белый были русские, пугавшие себя надуманной своей «оторванностью», ибо писали действительно по-русски, жили в русском языке, пользуясь его роскошной просторностью. Потому что русский язык был и есть еще — и множество, и часть его, и личность, и весь народ, и вся его культура, все наше наследство, достояние. Так, стало быть, язык — это не только словарь, но и сущность? Не способ общения, но нация, то есть национальная культура, такая же органическая, как род, племя?

Да, так. Сидя в Италии, Гоголь писал свое русское. Тургенев, невесело завершая свою жизнь вдали от России, просил беречь русский язык, Слово-Глагол, родину. И нам нельзя никуда отходить от нашего Слова.

Мы стремимся к рассуждениям, имеющим силу математических доказательств: слова выстраиваются как формулы под радикалом, и, извлекая корень, мы получаем суть, то есть недвусмысленный вывод. Мы не случайно спрашиваем в споре: но что вы предлагаете? Написанное об искусстве своим объемом превосходит произведения, послужившие поводом для исследования. Рассуждающие создают системы, чтобы уловить секрет искусства: как, каким образом делать? Движущую силу русского искусства я ощущаю в стремлени выразить «что-то» сверх того, что могут дать словарь, краски.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Актерская книга
Актерская книга

"Для чего наш брат актер пишет мемуарные книги?" — задается вопросом Михаил Козаков и отвечает себе и другим так, как он понимает и чувствует: "Если что-либо пережитое не сыграно, не поставлено, не охвачено хотя бы на страницах дневника, оно как бы и не существовало вовсе. А так как актер профессия зависимая, зависящая от пьесы, сценария, денег на фильм или спектакль, то некоторым из нас ничего не остается, как писать: кто, что и как умеет. Доиграть несыгранное, поставить ненаписанное, пропеть, прохрипеть, проорать, прошептать, продумать, переболеть, освободиться от боли". Козаков написал книгу-воспоминание, книгу-размышление, книгу-исповедь. Автор порою очень резок в своих суждениях, порою ядовито саркастичен, порою щемяще беззащитен, порою весьма спорен. Но всегда безоговорочно искренен.

Михаил Михайлович Козаков

Биографии и Мемуары / Документальное