Валентина не знала, что ей делать. По счастью, она увидала невдалеке графиню, председательницу общества попечительства о вечных идиотах. Графиня рассеянно обернула свое лицо, полное и свежее, как у здоровой коровницы, к Валентине. Узнав ее — она поблагодарила с любезностью и даже пригласила когда-нибудь ее к себе, на что Валентина, удивленная пределом бесцеремонности графини, ничего не ответила.
Она спешила, не глядя по сторонам, к выходу.
Правовед нетвердо шел за ней и громко говорил:
— Я вам сам привезу программу… Вы забыли программу… Я непременно сам…
Валентина изо всех сил ускоряла шаги, не глядя, завернулась в ротонду и успокоилась только на привычных подушках своей кареты, колеса которой заскрипели по снегу.
Шум и какой-то противный туман стояли в голове Валентины. Она невольно вздохнула и сказала громко:
— Слава тебе Господи! Кончился этот бред!
XIII
<…>
XIV
Валентина Сергеевна провела несколько томительных дней. Последний месяц дружба ее с Кирилловым была особенно тесна и даже имела оттенок нежный — в этом, впрочем, Валентина Сергеевна и себе не хотела признаться, намеренно закрывая глаза. Быть добросовестной и оборвать отношения, могущие дать несчастье, — не было сил; а прямо идти на все последствия ради своего скрытого желания — не хватало смелости. Валентина, поддаваясь своей женской натуре, начинала хитрить и с собой, предоставляя события их течению.
Кириллов почти беспрерывно был в Петербурге. Один раз, когда он отправился в Москву и провел там сплошь целую неделю, — изумленная Валентина Сергеевна даже послала ему телеграмму.
Наблюдатель поверхностный вряд ли назвал бы их и друзьями. Они вечно спорили и даже мало слушали друг друга. Точно по взаимному соглашению ни Кириллов, ни Валентина — после их первого разговора — никогда больше не касались личных дел. Отвлеченные споры тем были горячее.
Но несколько дней назад все круто изменилось. Кириллов пришел вечером. Толковали о каком-то новом европейском журнале — и, по обыкновению, совершенно не соглашались друг с другом.
Вдруг Валентина Сергеевна взглянула в окно. Портьера, по забывчивости, была откинута. Полукруглое, широкое окно светлело голубое, яркое, как сталь. Сверкающий снег, казалось, отражал звезды ясного и холодного неба. Луна стояла высоко, была маленькая, но не печальная, властная, потому что лучи ее проникали всюду, трогали нежными иглами все, что кругом видел глаз. И за окном, казалось Валентине, было торжественно, жутко, важно и необычайно.
— Поедемте кататься, — произнесла вдруг Валентина и, не дожидаясь ответа, позвонила, чтобы подали сани.
Через десять минут она, в широкой шубе, опушенной каким-то золотистым мехом, уже выходила на крыльцо. Кириллов следовал за нею. Его высокая шапка и медвежья шуба, столь редкая у петербуржцев, оказались теперь как нельзя более кстати. Мороз стоял крепкий, острый, колючий, неподвижный. Безмолвие рыхлого снега вокруг сменилось скрипом, визгом полозьев, особым звуком копыт, когда бодро вздрагивающие лошади ускоряли бег — и облака белого пара поднимались от их разгоряченных тел. Торопливые шаги прохожего, где-то хлопнувшая дверь, далекое, не громко сказанное слово — все было с непривычною ясностью слышно в звонком и редком воздухе.
От луны казалось еще холоднее. Глядя на нее, нельзя было вообразить тепло, как будто оно никогда не существовало, да и не хотелось тепла, так радостен был этот сжимающий горло, колючий воздух.
Лошади взрывали целые рои снежных игл, — и Валентина невольно жмурилась, кутаясь плотнее. Говорить было трудно, мороз держал в оковах, в очаровании.
Кириллов тоже молчал. Выехали на Каменноостровский проспект, лошади пошли шагом. Белый пар заклубился сильнее, поднимался, расплывался как туман, бледный и нежный, пронизанный лунными лучами. Луна поднялась еще выше и смотрела теперь прямо в глаза Валентины — и куда бы она ни повернула голову — ее все тревожил этот настойчивый взгляд, и хотелось отдаться желанию смотреть неотрывно на светлый и странный диск.
— Вам не холодно? — спросил Кириллов, наклоняя к Валентине лицо. Из-под седых, покрытых инеем бровей смотрели блестящие глаза. Борода и усы тоже были совсем белые, и оттого глаза казались живее и темнее.
— Какой вы… необычный, — сказала Валентина, вглядываясь в него. И прибавила, отвечая на его вопрос: — Мне холодно, но хорошо. Как будто так и должно быть… холодно. Посмотрите вперед. Какая дорога!
Дорога лежала перед ними прямая, сверкающая, голубая и пустынная. Кудрявые деревья, слабо мерцая каждой веткой, покрытой острым инеем, белели по сторонам. Все стыло, оцепенело, казалось вечным.
— О чем вы думаете? — спросил опять Кириллов.
— Не знаю… Так хорошо сегодня… и страшно. И хочется еще, еще холода, его точно пьешь, и с каждым глотком его хочется больше.
— Мое настроение иное, — сказал Кириллов, и слова эти прозвучали вдруг так грустно, что Валентина забыла все, что говорила, и повернула к нему взволнованное лицо.
— Иное? Нехорошее? Вам не нравится снег и месяц?
— Нет… Но у вас радость — а у меня грусть. И грусть, быть может, от вашей радости.