«Клянусь спасением моей души — я буду говорить только правду и всю правду, не останавливаясь ни перед чем. И я хочу сказать просто и коротко. Я вас люблю, а все последние дни я любил и люблю вас особенно крепко, необычайно глубоко, с тем полным доверием, о котором вы мне однажды говорили. Я люблю вас давно, но теперь, мне кажется, что я так еще никогда вас не любил. Вспомните наше последнее свидание. В душе моей что-то произошло такое, что переделало все мои старые настроения и понятия о любви. Точно все прошлое с его радостями и печалями было сном, а то, что есть сегодня, предстало предо мною в своей неожиданно великолепной реальности. Теперь я знаю, что такое любовь, и, кажется, эту мистическую науку я, наконец, постиг во всю ее глубину. Мне захотелось жертв, страданий, всего необычайного, связанного с любовью внутренней цепью непонятных разуму, но ясных душе наслаждений. Вся нежность моей души, всегда скорбящей и сомневающейся в своих человеческих правах, принадлежит вам и только вам. Все, что есть во мне гордого и непреклонного, тает под вашими лучами — и я уже не знаю, могу ли я спорить против вас на каком бы то ни было поле. Это правда, поверьте моему искреннему и, может быть, печальному признанию. Вы этого хотели? Ведь вы хотели моей любви! Скажите, умоляю вас. Пишу это письмо с полной верой в вас, в правдивость каждой вашей улыбки, каждого вашего слова, а затем пусть жизнь уносит меня вперед по моему пути. Я счастлив, что отдаюсь ее течению с таким полным доверием к вам, моя дорогая, моя милая…
Завтра утром я буду у вас… Хочу видеть ваши глаза. Дайте мне видеть ваши глаза!
Г. Кириллов».
Валентина не заметила суховатой странности в письме этого человека, который, в первый раз говоря ей о любви, так много говорил о самом себе. Валентина с первых строк поняла одно: он любит ее, у него чистая душа, он верит ей, а она его обманула, и он будет несчастен.
Острая и тесная жалость с небывалой силой схватила ее за сердце. Жалость была так велика, что Валентина не могла жалеть одного Кириллова, она жалела и себя, их обоих — и слезы лились на письмо, на обнаженные руки, на подушку неудержимо. В груди что-то ныло тупой болью, и от этой боли минутами являлись порывы последнего отчаяния, когда обнажается дно души.
Так прошло время. Слезы перестали литься, отчаянье затихло, только тупая боль продолжалась, не уменьшаясь и не увеличиваясь. Валентина лежала на спине, заложив руки под голову, и смотрела прямо перед собою на стену, на светлеющий карниз у потолка. Ей хотелось бы уснуть, но сон был даже непонятен — он всегда непонятен, когда слишком далек. Слышались какие-то глухие удары — Валентина долго не могла понять, стучит ли это маятник в столовой или бьется ее сердце.
И опять прошло время. Валентина очнулась. Лампа догорела, пришлось найти спички и зажечь свечу. Далекие часы где-то пробили. От свечи все в комнате стало темнее и проще. Только тень латании почернела и заколебалась.
Валентина встала, машинально накинула капот, заколола длинной шпилькой разбившиеся волосы, взяла свечу и вышла. Стены спальни душили ее. Сна не было — ей хотелось других, совсем темных, пустых и холодных комнат. Спальня казалась невыносимой, как постель, прежде такая свежая, теперь прогретая ее телом, смятая, горячая.