За окошком хижины светало. Пора было вставать.
– Зачем ты всё это рассказываешь? – Золотаюшка зевнула. – А?
– Хочу, чтоб ты уразумела: люди когда-то очень даже запросто летать могли, точно так же, как могли разговаривать на языке богов. А теперь всё это стало дикостью. Хотя всё как раз наоборот. Дикость, именно то, что мы разучились летать и позабыли язык богов.
Они помолчали. И вдруг из детского угла раздался тонкий, плачущий голос девочки:
– Ой, мамочка! А он опять, опять…
Переглянувшись, родители разом подскочили – лбами едва не столкнулись. В детской комнате – так назывался дальний угол хижины, отгороженный стеною из бамбука, – стояли две кроватки, на одной спала дочка, на другой сынишка. И вот теперь – в раноутренних сумерках – одна кровать была пуста, а на второй сидела до смерти перепуганная девочка, дрожащим пальчиком показывала куда-то за окно, раскрытое настежь; ветер занавеску вытягивал из хижины.
– Не кричи, – негромко предупредил отец. – Тихо, дочка, тихо. А то братишка твой может упасть. Это он, скорей всего, во сне летает.
Мать на подкосившихся ногах вышла за дверь и заплакала, глядя в предрассветные, розоватые сумерки над поляной, где росла единственная яблоня на острове. Над яблоней парила большая птица, одетая в белую рубашонку.
Глава девятая. Гостинцы
Человек из племени ацтеков почти не жил на острове – не сиделось на месте этому страннику, он словно задыхался вольным воздухом земли, уставал бесконечно плакать на свету – глаза слезились. Перекрестившись на красное солнышко и поклонившись, Галактикон-Ацтека уходил куда-то глубокими подземными путями, известными только ему одному. Иногда пропадал месяца на два, на три, иногда на полгода. Возвращаясь, он снова крестился на красное солнышко – если дело было днём, или на звёздное небо, если дело к вечеру. Молча обняв Кузнецаря, пилигрим садился где-нибудь неподалёку от кузнечного горна, задумчиво смотрел на пламя, и снова и снова слёзы утирал рукавом – сухие глазоньки его, привыкшие к потёмкам, опять отсыревали. Великогрозыч никогда ни о чём не расспрашивал пилигрима – как-то так само собою это между ними повелось.
Посидев какое-то время под крышей, Галактикон уходил из кузницы, или из хижины кузнеца. Долго бродил по берегу, в воду по колено заходил, смотрел, как рыбки тычутся в тупые пальцы без ногтей, сбитых о кремнистые подземные дороги. Потом Ацтека навещал «свой» большой валун – излюбленный, имеющий гладкую выемку, похожую на седло. Поудобнее расположившись в этом жёстком седле, странник слушал разговор прибоя, крики чаек; смотрел на дрожащую тонкую нить горизонта; на соседний остров, похожий на голову пловца, едва проступающую из воды. И при этом Ацтека всё время глубоко и жадно дышал, дышал, дышал – надышаться не мог, до смерти истосковавшись под землёй по свежему воздуху, пахнущему ласковым морем, травой, цветами, деревом.
И только после этого – вволю насмотревшись, надышавшись – он душой и телом возвращался к нормальной жизни. На лицо, молочно-бледное, едва-едва глядевшее из моха бородищи, возвращалась улыбка – выныривала откуда-то из-под усов, чтобы с каждой минутою становиться всё шире и все лучезарнее.
К нему возвращалось глухое, чуть хрипловатое слово, намолчавшееся где-то в глубине гортани или в тех неведомых колодцах подсознания, где оно дремало в долгом ожидании минуты, когда его окликнут и призовут. Прокашливаясь, Ацтека начинал «гостинцы раздавать», так он это дело называл – новостями делился: где был, что видел, какими слухами сегодня полнится Земля.
Ребятишки, особенно первое время, пугались этого странного странника, одетого в серые лохмотья. Босые ноги странника были без ногтей – пальцы заросли неровными буграми да кочками, на которые жутковато смотреть. Серебристо-белая, густая борода настолько длинная, пушистая, что он под землёю разматывал бороду и спал на ней, всё равно что на верблюжьем одеяле. Этой бородищей однажды он и подкупил детишек: привязал один конец к дереву, отошёл в сторонку и приглашал детишек покачаться на бороде, как на мягкой шерстяной качалке. Но главное – улыбкой подкупил. Широкая, простосердечная улыбка была у него – обнажались крепкие и светлые зубы, один в один сидящие, как зёрна в молодом кукурузном початке. И чем больше детвора смотрела на эту бесхитростную улыбку, тем меньше пугалась страхолюдного странника. Чуткие детские души скоро угадали в этом страшном человеке родную душу – светлую, почти ежеминутно искрящуюся радостью, какая может быть только в первые детские годы. Улыбка Ацтеки – обворожительная, широкая – даже зверя иногда обезоруживала. А ещё – глаза его, неизъяснимо добрые и нежные – глаза святого или безгрешного ребенка.
Он любил рассказывать сказки детишкам, а иногда и взрослым сообщал такое, что было похоже на сказку.
В последнем своём путешествии Ацтека повстречал избушку на курьих ножках, проследил за нею и посчитал своим долгом предупредить кузнеца: нечистая сила скоро сюда притопает. Кузнецарь не то, чтоб не поверил – не захотел поверить, но изменился в лице.