Втайне я надеялась, что меня тоже примут. Когда не хватало игроков, звали меня. Я умела довольно хорошо играть. Но меня не только не приняли, но и прогнали, чтобы не приставала.
Спустя несколько лет папа писал мне из Усольлага: «
… Предстояло солнечное затмение. Отец готовился к нему заранее. За несколько дней до события он договорился с летчиками учебного аэродрома о том, что мы будем смотреть затмение с летного поля. Конечно, можно было обойтись крышей или окном, но отцу хотелось обставить все как можно интереснее.
И вот мы идем по поселку. Нигде ни души. Еще темно, холодно и таинственно. Честно говоря, самого затмения я не помню, но вся подготовка к нему, ощущение тайны остались со мной навсегда.
После затмения летчики немного покатали нас на самолете. Правда, по земле…
Папа никогда меня не наказывал. Но один раз мне здорово попало.
Папа купил новый фотоаппарат и снимал все подряд. Целый день он меня подлавливал и сделал много снимков. Разложив негативы, чтобы просохли, папа пошел работать.
Вечером он собрался печатать, и — о ужас! — вместо негативов лежали чисто вымытые стеклышки. Я хотела помочь, за что папа очень больно меня отшлепал и поставил в угол на полдня.
Потом мама мне рассказала, как ему было жалко не негативов, а меня. Но характер он выдержал, и я больше никогда не совалась в его дела.
1940 год. Наше последнее лето на Клязьме.
Ночь. Дом спит. Поют соловьи. Так тепло и уютно. Я сквозь сон слышу музыку. Горит настольная лампа, и папа, склонив голову, рисует.
И вот в такую ночь они пришли. 22 июня. В четыре часа утра.
В одно мгновение была сломана жизнь.
Начался обыск. Летело все: рисунки, книги, постели. Они вывалили все из шкафов. Обшарили даже общую кухню.
В Москве оставили нам одну комнату, две другие опечатали. Нюра от нас ушла, и мы с мамой остались совсем одни. Телефон замолчал.
Во дворе детям не разрешали ко мне подходить. В школе шушукались за моей спиной. Учителя меня почти не спрашивали.
Мама ходила в Бутырки, как на работу. Наконец разрешили передачи и деньги (25 рублей). Мама оживилась: «Если принимают, значит, жив».
В первые дни войны папу отправили в Саратовскую пересыльную тюрьму.
В Саратовской тюрьме он сутки просидел с одним замечательным человеком. Отец часами слушал его рассказы о дальних путешествиях, о замечательных открытиях ученых. Отец всегда вспоминал о нем с благодарностью и восхищением. Это был Николай Иванович Вавилов. Человек, которого знает весь мир.
Из Саратова отцу опять предстоял тяжкий путь на Север, в далекий Соликамск, где он провел долгие восемь лет.
В день моего шестнадцатилетия в дверь постучали. На пороге стоял незнакомый человек в ватнике: «Мне нужна Ирочка. Я привез ей подарок от папы».
Развернув рулон, мы ахнули.
На фоне Голубого неба и распахнутого окна на столе стоял хрустальный стакан, в котором были белые розы. Они были мокрыми то ли от росы, то ли от слез. Как смог он все это написать там, где мрак, холод и смерть? Как же надо было любить жизнь, чтобы не забыть, что в мире есть красота, цветы, небо!..
Приближался срок освобождения отца. Мы ждали телеграмму. Я боялась только одного, что я его не узнаю. Представляла его старым, беззубым.
И вот звонок! Телеграмма. Встречайте. Поезд такой-то. Вагон не указал.
Я настолько все это хорошо помню, что постараюсь все рассказать по порядку.
Была почти зима. Очень холодно. Мы приехали задолго до прихода поезда. Платформа, к которой должен подойти поезд, почти пуста. Кое-где стоят такие же, как мы, встречающие. Ждут молча.
Наконец объявляют, что поезд к платформе не подойдет, а остановится где-то на путях. И вот вдалеке показался поезд. Все попрыгали на рельсы и пошли ему навстречу.
Подойдя к паровозу, мама остановилась: «Будем ждать здесь, тогда не пропустим».
И вот навстречу идут люди, большинство в ватниках, ушанках, с деревянными чемоданами. Почти все прошли, а папы нет.
А в самом конце поезда стоял он и, боясь нас не увидеть, пережидал, пока все пройдут.
Мама, схватив меня за руку, пошла навстречу папе. Бежать не было сил. Ноги подкашивались, и мы шли еле-еле.
И вот я чувствую папины руки, слышу его голос. Мы стоим обнявшись. Смеемся и плачем.
Помню первые папины слова: «Катя, ведь я говорил, что Ирка наша похорошеет. Видишь, она превратилась из гадкого утенка в хорошенькую обезьянку».
Мы идем, я забегаю вперед и снова смотрю: нет, такой же, тот же чубчик из-под шапки, та же походка, а главное, улыбка. Папина, ротовская, от уха до уха…
СОЛИКАМСКИЕ ПОМИДОРЫ